Выбрать главу

В такой-то Москве и оказался Михаил Булгаков, когда ему не удалось уйти из Батума в эмиграцию. Вместо того, чтобы жить в Париже среди таких же, как он, эмигрантов, он оказался среди иммигрантов, напрыгавших в Москву из других городов. Валентин Катаев и Евгений Петров (два брата), Олеша, Ильф, Паустовский, Багрицкий, Светлов, Бабель, Уткин, Сельвинский, Михаил Голодный, Бурлюк, Михаил Кольцов… У них был вроде как “центр” (или клуб?) – редакция газеты “Гудок”, где они встречались, объединялись. Они допустили к себе Булгакова (все-таки киевлянин и литератор), но, конечно, он не мог чувствовать себя среди них своим человеком, а вернее сказать, их всех чувствовать своими людьми.

Конечно, элемент “эмигрантства” был и здесь. Прибавьте к этому беспрерывную травлю в прессе. Триста восемьдесят статей и заметок, оплевывающих, издевательских, унижающих… Булгаков их все вырезал и тщательно хранил. Маяковский даже предложил на каком-то собрании литературного отребья: “Мы не можем запретить МХАТу ставить “Дни Турбиных”, но мы можем на каждый спектакль посылать двести комсомольцев, чтобы они этот спектакль освистывали”.

В том-то и дело, что не на каждый. Был курьез: “Дни Турбиных” любил Сталин. Семнадцать раз он смотрел этот спектакль во МХАТе. Семнадцать раз! Что это было? Ностальгия по утраченной России? Или уже жила в нем идея постепенной медленной реставрации в пику тому интернациональному сброду, в среде которого он вынужден был жить и действовать, сброду, который его ненавидел и который ненавидел он сам? Как бы то ни было, это была косвенная, но тем не менее мощная поддержка Булгакова. Да, триста восемьдесят ругательных статей, и это в те времена, когда достаточно было одной фразы, одного упоминания имени, чтобы стереть человека, писателя в порошок. ан нет, злобствовать – пожалуйста, но сделать ничего нельзя. Сталин любит “Дни Турбиных” и внезапно появляется в театре на этом спектакле. Сталин как генсек не может открыто высказаться о пьесе про белогвардейцев (как он высказался потом о Маяковском: “был и остается”…), такое высказывание о Булгакове шло бы вразрез с официальной линией партии, но вот он время от времени ходит на спектакль и тем самым косвенно, но мощно, хотя и молчаливо, поддерживает Булгакова.

Жизнь Булгакова в СССР теперь хорошо известна. Вышел том воспоминаний писателей о Булгакове, вышел том М. Чудаковой “Жизнеописание Булгакова”, издано более или менее все им написанное: “Роковые яйца”, “Собачье сердце”, “Театральный роман”, пьесы, даже газетные ранние мелочи. Известно полностью письмо Булгакова в Правительство СССР.

“Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль… в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать”.

Широко известно, что после этого письма Булгакову позвонил Сталин. Он спросил у писателя: “Может, мы и правда вам надоели, и вам лучше уехать?” На что Булгаков категорически заявил: “Русский писатель вне Родины жить не может”. Ответ понравился. Булгаков был “трудоустроен”, и “Дни Турбиных” продолжали идти на сцене.

А мы сейчас спросим сами себя: много ли проиграл Булгаков, оставшись в СССР? А можно спросить и так: много ли выиграл бы Булгаков, если бы уехал тогда из Батума?

Обо всем этом трудно судить. Очевидно только одно: Булгаков в эмиграции никогда не написал бы романа “Мастер и Маргарита”. Этот сложный, многоплановый, глубокий, мудрый, сатирический, философский, озорной роман, о чем бы он ни был, он в конечном счете о Москве двадцатых годов, о советской Москве. О той Москве, в которой Булгакову довелось жить, о которой мы уже успели сказать несколько слов. Откуда бы, сидя в Париже, Булгаков взял хотя бы описание московской коммунальной квартиры?

“…Открыла Ивану дверь какая-то девочка лет пяти и, ни о чем не справляясь у пришедшего, немедленно ушла куда-то.

В громадной, до крайности запущенной передней, слабо освещенной малюсенькой угольной лампочкой под высоким, черным от грязи потолком, на стене висел велосипед без шин, стоял громадный ларь, обитый железом, а на полке над вешалкой лежала зимняя шапка, и длинные ее уши свешивались вниз. За одной из дверей гулкий мужской голос в радиоаппарате сердито кричал что-то стихами…

В коридоре было темно. Потыкавшись в стены, Иван увидел слабенькую полоску света внизу под дверью, нашарил ручку и несильно рванул ее. Крючок отскочил…

На Ивана пахнуло влажным теплом, и, при свете углей, тлеющих в колонке, он разглядел большие корыта, висящие на стене, и ванну, всю в черных страшных пятнах от сбитой эмали. Так вот, в этой ванне стояла голая гражданка, вся в мыле и с мочалкой в руках. Она близоруко прищурилась на ворвавшегося Ивана и, очевидно, обознавшись в адском освещении, сказала тихо и весело:

– Кирюшка! Бросьте трепаться! Что вы, с ума сошли?.. Федор Иванович сейчас вернется. Вон отсюда сейчас же! – и махнула на Ивана мочалкой…

[Иван]… тут же зачем-то очутился в кухне. В ней никого не оказалось, и на плите в полумраке стояло безмолвно около десятка потухших примусов. Один лунный луч, просочившись сквозь пыльное, годами не вытираемое окно, скупо освещал тот угол, где в пыли и паутине висела забытая икона, из-за киота которой высовывались концы, двух венчальных свечей…”

Ну, и когда начался этот, по словам Булгакова, омерзительный сеанс черной магии в варьете, и когда на сцене появился Воланд со свитой, опять не обошлось без “московского вопроса”:

“– Кресло мне, – негромко приказал Воланд, и в ту же секунду, неизвестно как и откуда, на сцене появилось кресло, в которое и сел маг. – Скажи мне, любезный Фагот, – осведомился Воланд… – как по-твоему, ведь московское народонаселение значительно изменилось?..”

И вскоре:

“– Ну что же… обыкновенные люди… В общем, напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…”

В небольшой ранней сатирической вещице “Вопрос о жилище” Булгаков не обходит московско-квартирный вопрос:

“Условимся раз навсегда: жилище есть основной камень жизни человеческой. Примем за аксиому: без жилища человек существовать не может. Теперь, в дополнение к этому, сообщаю всем проживающим в Берлине, Париже, Лондоне и прочих местах – квартир в Москве нету.

Как же там живут?

А вот так-с и живут…

Но этого мало – последние три года в Москве убедили меня, и совершенно определенно, в том, что москвичи утратили и само понятие слова “квартира” и словом этим наивно называют что попало…”

И опять в бессмертном романе:

“Весть о гибели Берлиоза распространилась по всему дому с какою-то сверхъестественной быстротою, и с семи часов утра четверга к Босому начали звонить по телефону, а затем и лично являться с заявлениями, в которых содержались претензии на жилплощадь покойного. И в течение двух часов Никанор Иванович принял таких заявлений тридцать две штуки.

В них заключались мольбы, угрозы, кляузы, доносы, обещания произвести ремонт на свой счет, указания на несносную тесноту и невозможность жить в одной квартире с бандитами. В числе прочего было потрясающее по своей художественной силе описание похищения пельменей, уложенных непосредственно в карман пиджака, в квартире № 31, два обещания покончить жизнь самоубийством и одно признание в тайной беременности…”

Да, мы не знаем, что ждало бы Булгакова в эмиграции. Но мы можем сказать, что, несмотря на все житейские лишения и душевные муки, Булгаков правильно сделал, не уйдя в эмиграцию. Умер он рано, но своей смертью, от наследственной болезни почек. И не успел, как говорится, еще умереть, как в квартире раздался звонок: