Потом снились Курбан, Тозагюль с маленьким черноголовым Рустамом и Желтая птица в своем лисьем малахае, но, когда еще среди ночи Надя проснулась, она не могла вспомнить, как они снились ей. Немного погодя она опять уснула и спала уже без сновидений, крепко, до самого утра.
И вот теперь, проснувшись, она вдруг почувствовала, что у нее легко и светло на душе.
Несмотря на позднее утро, на ласковое осеннее солнце, уже взошедшее над городом, в комнате от опущенной шторы на окне было тихо, полусветло. Но о том, что утро уже было позднее, а солнце ласковое и ясное, каким оно бывает в октябре только здесь, в Азии, Надя судила по светлой полоске на рубиново-красном ковре над кроватью, проникавшей из окна сквозь щель, по мягкому оранжевому, несмотря на опущенную штору, полусвету, заполнявшему всю комнату, по веселому свисту какой-то птахи за окном на тополе.
Надя послушала птаху, подумала с улыбкой: «Ах ты, певунья! Разбудила меня своим звонким голосом».
Внезапно свист ненадолго оборвался, но Надя почему-то продолжала напряженно ждать его и дождалась: свист опять раздался, но уже не так звучно и сильно, издалека: наверное, птаха перелетела на соседнее дерево.
Продолжая радостно прислушиваться к птичьему свисту и глядеть на дрожащую светлую полоску на ковре, Надя вдруг вспомнила вчерашнюю демонстрацию у Константиновского сквера, мощный звук карная и того сильного босого узбека в черном стеганом, перепоясанном красным платком халате, который без устали гудел в карнай; вспомнила Кузьму Захарыча и опять удивилась тому, как он быстро и неузнаваемо изменился, вспомнила лозунги, колыхавшиеся над головами людей, весь этот шум и гул. Она ясно понимала: он был тревожен, грозен — этот гул, но почему-то наполнил ее сердце радостью, волнением.
«Так вот почему хорошо мне сегодня, — подумала она. — Это и есть… мое вчерашнее чувство. А?.. Оно, да? А зачем? При чем тут я? Что я для этих людей? Нет. Не может быть. Не оно… Совсем, совсем не то. Это всего-навсего птаха. А мне стало хорошо. Ну и пусть. Все равно надо идти в общину получать медикаменты. Идти сегодня же. Сейчас. Немедленно».
— Ну вот и все, Федор Федорович! — сказала она управляющему. — Распорядитесь, пожалуйста, чтобы мне выдали медикаменты. А то я уже была в общине у госпожи Золотовой, была, как вам доложили, у вашего помощника. Они сказали, что не могут выполнить мою просьбу без вашего распоряжения.
— М-да. Стало быть, вы утопили и медикаменты, и дрожки, и еще жеребенка?
— К несчастью, да.
Управляющий встал из-за стола, заложил руки за спину, несколько раз прошелся по кабинету.
— А как же сами?.. Ах да, вас вытащил кучер, — сказал он, продолжая кружить по кабинету.
Надя то смущенно следила за ним взглядом, то открывала свой ридикюльчик, доставала маленький белый, похожий на большую пушинку, кружевной платочек, прикладывала его ко лбу и снова прятала в сумочку, громко щелкая замком.
Управляющий, наконец, сел, сцепил руки, положил их на стол.
— М-да, — сказал он, выкатив свои свинцовые глаза на собеседницу. — Стало быть, вы сестра милосердия?
— Да.
— Ваше происхождение, имя, отчество и фамилия?
— Я вам уже говорила, господин управляющий.
— Малясова?
— Да. Надежда Сергеевна.
— И не стыдно вам?
— Как? Что? Я вас не понимаю.
— Но? Так-таки не понимаете?
— Не знаю, что вы имеете в виду, позволяя себе подобную грубость в обращении… с женщиной.
— Это не грубость, госпожа Малясова. Я повторяю: не стыдно вам?
Он снова поднялся, быстрыми большими шагами обошел кабинет, остановился, взялся руками за спинку кресла.
Надежда Сергеевна снова принялась было открывать ридикюльчик, но вдруг глухо защелкнула его стиснутыми руками, встала.