Лишь однажды большая группа переселенцев привлекла ее внимание. Люди с мешками, с котомками, с детьми, босые и в лаптях, бабы и мужики расположились в тени молодых дубов, у журчащего арыка, прямо вдоль обочины булыжной мостовой. Они сидели, стояли маленькими группами — по двое, по трое, о чем-то говорили, чесали у себя под рубахами возле подмышек под лопатками, скребли пальцами тощие, втянутые животы; слышался сдержанный мужской говор, бабьи голоса, детский плач, шлепки.
Заложив руки за спину, городовой долго, с веселым молчаливым любопытством наблюдал эту картину, стоя на тротуаре у подъезда. Неожиданно из дверей думы выскочил молоденький чиновник в каламянковой косоворотке с бронзовыми пуговицами, с широким гимназическим ремнем, что-то сказал на ухо городовому и юркнул опять в темный коридор. Городовой мигом насупился, грозно кашлянул, шагнул два раза по тротуару.
— Эй вы, цыганщина! — крикнул он, держась за шашку. — А ну, давай потише! А то я весь ваш табор отсюда налажу.
Для острастки он грозно кашлянул еще раз и вернулся на место, к подъезду.
Надя видела все это с другой стороны улицы, с крыльца библиотеки. Ей хотелось поговорить с этими людьми, расспросить — откуда они, из какой губернии, долго ли ехали и чего здесь дожидаются. Но в библиотеке ее ждала Варенцова, с которой они уже встретились на крыльце, и Надя колебалась: сейчас подойти или потом, когда уже выйдет из библиотеки, как вдруг бегом бросилась через булыжную мостовую.
— Что вы делаете?! Послушайте! Не смейте пить эту воду! — кричала она, подбегая к молодой изможденной женщине с обветренными, словно посыпанными солью и растрескавшимися в кровь губами.
Она видела, как женщина зачерпнула черной железной кружкой воду из грязного придорожного арыка, поднесла кружку ко рту.
— Нельзя пить эту воду! — с ласковым убеждением, уже спокойно сказала Надя, словно она говорила это ребенку, а не взрослому человеку.
— Это почему же? — грубо спросила женщина, — Продажная, что ли, вода-то?
— Что вы! Нет. Не продажная. Просто она грязная. Может быть, заразная даже. Ведь здесь город. А в городе вода всегда грязная, — с тем же мягким, добрым убеждением продолжала Надя.
Женщина помедлила, заглянула в кружку и вдруг сказала, посмотрев на Надю белыми злыми глазами:
— Все одно подыхать. Скорее отмучаюсь. — И выпила всю воду до дна, — От какой заразы ни подыхать, только бы подохнуть. Все лучше, чем жить, — прибавила она, сгибаясь и кладя кружку на место.
Всякий раз после этого, подходя к библиотеке, Надя смотрела на белое здание городской думы уже не с прежним равнодушием, а с какой-то смутной неприязнью, точно там сидели ее личные враги. Сейчас к этому чувству еще примешивалось легкое волнение. Она была уверена, что Путинцев встретит ее хорошо, может быть, с той же учтивостью и любезностью, как вчера, хотя ей этого как раз не хотелось. Вчера была другая обстановка, Путинцев был сильно навеселе, и это можно было понять. Но сегодня у нее серьезное дело, и его любезности будут неуместны. Но, говорят, что мужчины все одинаковы, они не смотрят на обстановку, если им нравится женщина, особенно старики. От этого было еще более неприятно идти туда, в эту думу, но что поделаешь, придется терпеть: все будет зависеть от этого разговора с Путинцевым.
Пройдя мимо двух городовых, она вошла в приемную и попросила о себе доложить. Личный секретарь Путинцева — в золотом пенсне, с тонкими черными усиками — чем-то очень расстроенный, не обратил на нее внимания. Он, вероятно, что-то потерял и не мог найти, хватался за собственные карманы, выдвигал ящики стола, но безуспешно. Наконец он подпер кулаком подбородок и задумался.
Надя терпеливо ждала. Огляделась. В приемной было три двери: две высоких, массивных, обитых черной кожей (одна вела в кабинет городского головы Путинцева, вторая — к его помощнику Мушкетову), находились друг против друга; третья — простая, дубовая, с толстой тутой пружиной — в коридор; оттуда и вошла Малясова.
Внезапно секретарь встрепенулся, отогнул угол зеленого сукна, и лицо его просветлело. Он взял из-под сукна новую хрустящую «красненькую» кредитку, достал из кармана кошелек, немного поколебался: видно, ему очень не хотелось мять новенькую кредитку, но она была в два раза больше кошелька, и все-таки ее пришлось сложить вдвое, примерить — войдет ли, не помнется ли, потом скрепя сердце — это было видно по его болезненной гримасе на лице — сложить вчетверо. Едва он спрятал кошелек в карман, настроение его поправилось. Он поднял голову, увидел Малясову, сказал: