Выбрать главу

Надя стояла завороженная его движениями, его счастьем. Огромные черные блестящие глаза ее каждое мгновенье менялись: то заволакивались серебряным туманом, как две капли росы перед восходом солнца, как черные сливы в синий рассветный сумрак; то становились влажными и черно-фиолетовыми от своей бездонной привораживающей глубины; то вдруг будто всходило солнце и горело, искрилось, плавилось золотом в этих каплях росы, в этих сладких черных сливах со светящимися в их медовой мгле оранжевыми косточками; тонкие крылья бровей то словно распахивались в полете и взмывали вверх, то тихо опять опускались и чуточку сдвигались друг к дружке; на смуглых щеках все время горел и менялся румянец, свежие губы то вздрагивали, то в забывчивости застывали полуоткрытые, чем-то очень удивленные, а две светлые ямочки по углам рта то исчезали, то опять появлялись.

Август видел, как лицо Нади, да и вся она — от легкого волоска на виске и трепетного колечка на шее до самого глубокого донышка в душе, до самой далекой жилки в ее сердце, до зеленой травки, на которой она стояла, — светилась радостью, счастьем.

Пригибаясь под нависшими зелеными ветвями, он подошел к ней, таинственный, загадочный.

— Ты, конечно, не знаешь, к чему я готовлюсь? — произнес он наконец.

— Знаю.

— Да… Но… Знаешь, конечно. Разумеется знаешь, если… если я принес сюда краски и холст, — поправился он. — Но что я имею в виду для своей первой работы, чтобы отдать ей все вдохновение, не знаешь?

Надя уже догадывалась, с какой работы он думает начать, но чтобы не огорчать его, сказала:

— Не знаю.

— Вот уже несколько дней я живу одной мечтой: писать твой портрет. С тебя начать свое возвращение к живописи, в храм искусства, Надюша.

— Я так и знала, милый, — сказала она тихо, и опять словно синий рассветный сумрак заглянул в ее непроницаемые черные глаза.

Уходящее солнце косо освещало сад. Но даже в эту пору, перед вечером, оно по-летнему долго висело над крышей хозяйского дома. Потом, подвигаясь все ближе к западу и к горизонту, так и не спряталось за этот домишко, за который невозможно было ему спрятаться, такой он был низкий, приземистый, а солнце на закате всегда огромное, оранжевое. Оно лишь медленно прикатилось колесом по его плоской земляной крыше, словно шло, а не катилось, и повисло над дувалом. Прохладная сумрачная тень легла в саду, под сливами, гранатами, айвой; вдоль всей этой глухой тяжелой стены, которой Худайкул отдал куда больше сил и внимания, чем самому дому; сумрачная тень клубилась уже и в густой листве яблонь и груш, лишь кое-где пронзенная золотым дымящимся лучом. А под орешиной, где сидела Надя, все еще было много мягкого теплого света. Этот свет сбежался сюда словно со всего сада. Но солнце не светило резко, прямо под дерево, а отраженное его могучей кроной, обливало Надю щедрым золотым дождем.

В этот час и в этот день Наде казалось, что Август был само вдохновение. Он весь пылал, горел, часто делал кистью какие-то несдержанные, слишком порывистые движения и страшно, вслух, сердился на себя за это, изо всей силы стараясь быть сдержанным.

— Ах черт… Опять не то! И снова… Еще раз не то!.. Да, здесь нужно терпение, а не спешка. Нужна внутренняя сила, сдержанность чувств, нужен труд. Понимаешь, Надюша, надо держать кисть наготове, но не спешить прикладывать ее к холсту, не спешить, надо думать, думать, думать, смотреть и думать… Надо попросту вовремя сдержать себя, чтобы не делать глупые, дурацкие мазки. А я делаю. Делаю, потому что слишком горю.

— Еще бы. Ведь ты так любишь живопись, и столько лет не держал кисть в руке, — сказала Надя сочувственно.

Его волнение и горячность передались ей, и она внутренне мучалась вместе с ним, но сидела спокойная, чуть побледневшая. Бледность лежала на лице пятнами: резкая на скулах, вокруг щек — на них, может быть из-за этого волнения, не тух румянец, — слабее на лбу и на подбородке. Под черными глазами таились синие тени.

— Ты читала что-нибудь о Берлиозе?

— Немного читала… Еще там… в Петербурге.

— Под конец жизни Берлиоз испытывал страшные муки, и именно в те часы, когда его посещало вдохновение. Как только являлось вдохновение, с великим композитором начинался какой-то странный припадок: руки и голова тряслись, из глаз лились слезы, и он не мог держаться на ногах.

— Я представляю, как это было страшно для него, — сказала Надя, помолчала и добавила уже веселее. — А потому работай спокойнее и не волнуйся.

— Я не Берлиоз, шедевров не создам. И мне это не страшно.