Теперь уже люди знали ее и были рады, когда она приезжала. Стоило гнедой кобыле с белым жеребенком и знакомым дрожкам показаться на пыльной улице кишлака, точно мертвой хваткой стиснутой глухими дувалами и такими же глухими безмолвными домами, как густая гнетущая тишина оглашалась звуками и голосами.
Кузьма Захарыч привязал жеребенку на шею крохотный колокольчик, чтобы слышно было гнедой кобыле, далеко ли отстал от нее маленький белый Снежок с двумя черными чулочками, по-детски невпопад надетыми на переднюю и заднюю ногу. И едва прозвенит между этими мертвыми стенами тонкий голосок колокольчика и вслед ему рассыплется веселое, словно детский смех, ржание жеребенка, как тотчас ватаги загорелых ребятишек выкатятся вслед за дрожками и жеребенком откуда-то из-за дувалов, из калиток, из придорожных арыков.
Детские крики, смех, звон колокольчика, ржание жеребенка оглашают улицу кишлака. За дувалами, во дворах, начинают перекликаться женские голоса и через минуту-другую из всех щелей в калитках и растрескавшихся дувалах выглядывают любопытные глаза. Затем, спустя еще какие-то секунды, на дороге возле дрожек начинают появляться сначала девочки-подростки, потом старухи и, наконец, молодые женщины, закрывая лица рукавом платья, наброшенной на голову жакеткой, платком или краем паранджи. И все это делается из-за одного Кузьмы Захарыча, потому что других мужчин на улице больше не видно. Впрочем, и сам он всегда несказанно этим смущен, не знает, куда ему деть глаза, и очень боится, как бы не взглянуть невольно да не встретиться глазами с которой-нибудь из женщин.
— Надира! Сестрица! Заезжайте к нам. Входите, отдохните!
— Пожалуйста, к нам, милая сестра! Просим. Вы у нас давно не были.
— Ради всевышнего, не проходите мимо нашей калитки! Посмотрите, что с моим первенцем! — раздавалось со всех сторон.
— Сестричкк мои милые! Мамушки родные! У всех ведь я буду. У всех. Я ведь к вам и приехала! — отвечала Надя, всегда чуть взволнованная шумной встречей.
В селении Карасу, что значит в переводе Черная речка, Надю, как и всюду, встречали радушно, с тем волнением и радостным нетерпением, которые у добрых людей невольно рвутся наружу при виде дорогого гостя. Надя Малясова была еще очень молода, но уже твердо успела приметить одну характерную для всех людей черту: чем беднее была семья, тем теплее, сердечнее, радостней встречали ее в этой семье, и чем богаче, тем сдержанней, прохладней, иной раз даже с видимой неохотой и неприязнью впускали в дом.
Часто у байских калиток ее встречал сам хозяин, минуту молча, величаво оглядывал ее, потом затевал остроумный разговор, недвусмысленно на что-то намекая.
— Ты русская?.. Значит, неверная, кяфирка?.. Говорят, кушаешь свинью?.. Неужели кушаешь?.. Неужели это правда? Бе-э. Тьфу! Такая красивая, молодая, а кушаешь свинью. И у тебя, наверно, муж есть?! Какой счастливый муж. И он тоже свинью кушает?! Но-о? Ну-у?! Пф-пф-пф!.. Бе-э… Свинью ест. Хи-хи-хи… А сестра у тебя есть? А братишка маленький есть?.. Он такой же белый, как ты?.. Жалко, что ты не мусульманка. Пустил бы тебя в дом, да не могу. Я ведь правоверный человек, мусульманин. А ты свинью кушаешь. Бе-э…
Надя терпеливо выслушивала издевку, потом доставала из ридикюльчика лист бумаги с серыми залохматившимися полосками на сгибах, строго говорила:
— Прочтите. Это для вас.
— Ты смеешься? Почему я должен читать какую-то бумагу?!
— Это распоряжение уездного начальника Хомутова. А это вот от волостного управителя Абдулхая. — Она доставала еще одну бумажку. — Прочтите.
— Так я… Видишь ли… Не сподобил аллах знать эту премудрость… читать. Ну… скажи, что там, в этих пергаментах… Сама скажи.
— Здесь распоряжение, которое касается всех мусульман, проживающих в данном уезде и в данной волости, в интересах здоровья их семей, — мужчин, женщин, детей, особенно больных малярией, — допускать меня, русскую женщину, сестру милосердия…