— Я тебе кое-что готовлю, — говорила она, и, как бы широко ни улыбалась, никакая улыбка не могла скрыть бушующего за ней океана угрозы.
Когда я появился, Анук лежала на кушетке и готовила вывеску «Берегите лес». Я не удосужился спросить, какой именно лес.
— Свободен сегодня вечером? — спросила она.
— Сегодня неудачный день, чтобы приглашать меня что-то сберегать, — ответил я. — По моему настроению сейчас бы впору все оптом уничтожить.
— Речь не о том. Я готовлю освещение для спектакля.
Ну еще бы! Анук была чрезвычайно занятым человеком. Каждый день начинала с того, что составляла список дел, и к вечеру выполняла все, что намечала. Заполняла каждую минуту своей жизни встречами, протестами, йогой, лепкой, возрождением чего-то, японской терапией рейки, занятием танцами; она писала памфлеты, и у нее еще оставалось время заводить безнадежные знакомства. Я не знал другого человека, который настолько погрузил бы свою жизнь в деятельность.
— Я ничего об этом не знал. Это профессиональный спектакль?
— Что ты хочешь сказать?
Что я хотел сказать? Я хотел сказать, что уважаю право любого человека выйти на сцену и говорить громким голосом, но для меня вечер от этого не становится нисколько приятнее. Руководствуясь прошлым опытом, могу без обиняков утверждать: Анук со своими друзьями превратили любительский театр в нечленораздельное мычание.
— Отец с тобой разговаривает? — спросил я.
— Конечно.
— А я думал, после вчерашнего он готов тебя убить.
— Нет. С ним все в порядке.
— Все в порядке? Мне казалось, он в депрессии и помышляет о самоубийстве.
— Такты придешь на спектакль? Хотя нет: я не оставляю тебе выбора — придешь, и все.
Существует театр, существует любительский театр, а еще бывает, что собирается кучка людей, они толкаются в темном помещении, а других заставляют платить за право злиться два часа кряду. Театр Анук был из этого сорта, и каждая секунда спектакля невероятно раздражала.
Сама Анук отвечала за действие единственного прожектора, лучом которого с такой интенсивностью водила по сцене, будто выискивала перелезшего через стену сбежавшего из тюрьмы заключенного. Сорока минут мне вполне хватило, чтобы надоедливые апокалипсические фантазии мне вконец осточертели, и я принялся вертеться на стуле, разглядывая лица зрителей. И по их виду готов был заключить, что представление им нравилось. Моему недоумению не было предела. И тут я решил, что глаза меня обманывают: в заднем ряду устроившись на краешке стула, притаился Оскар Хоббс и, если я не ошибался, тоже получал от пьесы удовольствие.
Меня отвлек невероятно громкий смех одного из актеров. Такого неестественного смеха мне слышать не приходилось, и я непременно захотел узнать, кто так смеется. И следующие двадцать минут мое внимание было приковано к второстепенному герою — его фальшивой улыбке, откровенно нелепому подергиванию бровями и тому, как он ухитрялся всхлипывать без слез. Когда спектакль кончился и зажегся свет, зрители принялись хлопать (не исключено, что искренне), а я обвел помещение взглядом, и как раз вовремя, чтобы заметить, как Оскар Хоббс выскользнул из задней двери.
На следующий день, хотите — верьте, хотите — нет, в утренней газете появилась рецензия на спектакль. Все участвовавшие в постановке были несказанно удивлены: обычно такие отнюдь не грандиозные, но претенциозные представления в захолустных вонючих театришках не вызывают интереса профессиональных критиков, скорее привлекают бездомных, рассчитывающих на бесплатную похлебку, и организаторы, не веря в собственный профессионализм, не заботятся о том, чтобы оповестить прессу. Самым странным и подозрительным было не появление отзыва, а его содержание: он касался исключительно световых эффектов — «создающих атмосферу», «определенный настрой», «захватывающих», «смелых и двусмысленных». Все, кто видел текст, соглашались, что ничего глупее им не приходилось читать. Ни актеры, ни режиссер, ни сценарист упомянуты не были. Анук расстроилась, ибо расхвалили только ее, товарищи же заподозрили, что она сама организовала рецензию — подкупила журналистов и «без стеснения выдрючивалась пред ними со своим фонарем».