Выбрать главу

Круглый его подбородок, гладко выбритый, покрывается жиром, блестит на солнце, и кончики пальцев, когда он тянет их ко рту, тоже блестят.

— Ешь! Не сумлевайся, первый сорт! Экстра! На них отдыхающим бульон варят, — снова приглашает меня к трапезе, объясняя ее происхождение, философствует: — А чего еще надо, пища, она завсегда пища.

Дядя Коля за все это время прошел четыре венца, но не целиком, а от угла до окна. Так ему сподручнее и легче, человек он высокого роста, отмахал снизу простенок и пошел кверху. Но по делу это неверно, сам говорил, что при хорошей конопатке дом до сорока сантиметров поднимается. Но я молчу, сруб простоял неконопаченым уже два года, пакля висит на нем, как на линялой собаке шерсть, прибрать бы ее — и то хорошо.

— Годится? — спрашивает дядя Коля, заметив, что я разглядываю его работу.

Строчка получается хорошая, валок ровный, и я улыбаюсь:

— Годится.

— Разе это пакля, мать-перемать, один кострец, растудыть его в качель! Разе ее, матерь-праматерь, туды забьешь! Долбишь, долбишь, а дела шиш! — он доволен этим каламбуром и повторяет еще трижды: — Разе это пакля, кострец один. Я, пожалуй, еще рюмочку выпью. За здоровье хозяйки! Есть хозяйка-то?

— Есть.

— Ее здоровье!

Он сладко, с посвистом вытягивает из кости мозг, обстукивает ее, прищурившись, заглядывает в пустоты — не осталось ли чего.

Костей на газете поубавилось, и не видно было, чтобы он их кидал, а так вот, разобрал и перетер, что ничего и лишнего, лежат только пустые трубчатые, а остальное «ушло в дело», как он сам говорит.

— Моя хозяйка люта была до денег. Сколько ни заробишь — все мало. А когда девок нарожала, и вовсе беда. Лютовала надо мной, как капиталист над пролетариатом. Робь и робь! Чуть что — в рев! Семью губишь! По миру пустишь. Я тогда и зверем стал! Шабашил дико. С рук кожу драл. Конечно, к ним и деньги липли. Да только вдруг как-то подумал: «На хрена мне эта семья! А что я с ее имею?! Бабу я себе всегда найду. Не одна радешенька будет, коль загляну на ночку, еще и бутылку поставит. А тут горбишь, горбишь, а всего только делу что рев! На работе вкалываю, работа кончилась — опять вкалываю. У меня не руки, а продолжение топора. Надоела мне эта эксплотация — и объявил я бунт! Все! А теперь и вовсе освободился, никаких тебе алиментов. Теперь я на них тоже на алименты подам, как выйду на пенсию, так и подам. Верните, шлюхи, папино. — Дядя Коля раскатисто захохотал, утерся подлокотней, закурил и с любовью поглядел на стену, на ту ее часть, где ровным валиком лежали его четыре трудовых строчки.

— Разе это пакля, — сказал он уже без прошлого жара и ничего не добавил про кострец. — Ты не сомневайся, я за выпитое дороблю, у меня цена небольшая: трудовой день — бутылка. До вечера постучу, а там сторожить пойду. Да и черта ли сторожить, давным-давно все растащили. — Подумал и не согласился с собой: — Хотя есть еще что...

Стучит он недолго, потом сидит на бревнышках, ворчит на паклю, на кострец, который и за мотню набился. Ленивое вечернее солнце сентября греет ему крутую шею, и он сладко морщится от этого ласкового и тихого солнца.

Водка и мало не взяла его, но он устал от собственной доброты, оттого, что вот так без пользы для себя может стучать в стену, что его внимательно слушают: и потакают ему, от собственной свободной мысли.

Я сажаю вишню. И пока откапываю яму, пока вожу в тачке перегной и смешиваю его с землею, он, пуская колечками дым, следит за мной, благосклонно разрешает трудиться, но и видя в моих действиях какой-то только ему видимый недостаток.

Но когда я беру деревце и несу его к яме, он вдруг срывается с места и мчит ко мне, запрещающе размахивая руками:

— Не! Не! Разе так сеют! Погоди! Погоди, не так!..

И долго объясняет, как правильно надо «сеять», поскольку в этом деле он собаку съел. У него у самого был сад, да еще какой! В прошлом!..

Ничем не ограниченный простор

Передо мною неограниченный простор. И даже там, где море смыкается с небом, нет границы. Там есть нечто, что давным-давно я называю словом — запредель. Ее невозможно определить глазом, запредель ощущаешь всем существом, таинственно погружаясь в нее, словно бы растворяясь в ней.

Отсюда я не вижу берега, тесно застроенного бетонными кубами пляжного комплекса, заставленного лежаками, на которых с утра, если светит солнце, распластаны людские тела то буквой «А», то восклицательным знаком, но чате всего жирной запятой. Но отсюда, с лоджии, вознесенной на двенадцатый этаж современного здания, полулежа в мягком удобном шезлонге, я не вижу берега, и передо мной только простор, только небо, море и вечность, которой нет никакого дела ни до нашего, ни до прошедшего, ни до будущего времени. И мысли мои в этом просторе ничем не ограничены и свободны.