— Благодарю, ваше превосходительство, я не совсем здоров... — улыбнулся Кущин.
— Да-да, голубчик! Садитесь. Какое тут здоровье... В ночь, в полно́чь на ногах, — как бы пожаловался и начал старательно, сверяя каждую букву, переписывать записку императора.
Писал он долго, тщательно и красиво выводя каждое слово, с безукоризненным наклоном и должным нажимом. Перо чуть-чуть поскрипывало, и ровно стучали в углу кабинета высокие напольные часы.
От этого скрипа и мерного стука боль в позвоночнике успокаивалась, и Кущина клонило ко сну.
— Любезный! — крикнул Сукин, кончив писать.
И это, слава богу, не относилось к арестованному. На пороге вырос дородный, в громадных усах, унтер.
— Позови-ка, любезный, начальника Алексеевского равелина штабс-капитана Трусова со смотрителем.
— Слушас! — гаркнул унтер и исчез.
Сукин аккуратно сложил записку царя вчетверо, покопался в карманах, изловил крохотный ключик на серебряной цепочке и открыл им шкатулку.
— Для истории, — объяснил Кущину, пряча сложенный листок, и вздохнул. — Ничем не могу помочь! Ничем! Вы, кажется, служили в кампании в седьмой артиллерийской роте Граббе-Горского?
— Совершенно верно, ваше превосходительство.
— Отчаянный этот поляк Горский! — сказал Сукин. — Подумать только, шесть генералов и два маршала армии Наполеона полегли от орудий вашей роты...
— Мы умели стрелять по врагу...
— Да-да, — перебил Сукин и вздохнул. — Он тоже тут.
— Кто?
— Ваш командир — губитель генералов Граббе-Горский...
— Как? — удивился Кущин.
Бывший его ротный меньше всего подходил к роли политического узника.
— Тут, тут. Первым взяли. Еще четырнадцатого декабря. Сперва его, потом Рылеева.
— Он же очень нездоров, да и года...
— Да-да-да, — закачал головою Сукин. — Помутился разумом...
Явился начальник Алексеевского равелина Трусов. Высокий, худой, с подвитыми черными усами, с бледным, замученным лицом и красными от бессонницы глазами.
— Повелением его императорского величества, — переходя на уставной тон, сказал Сукин, — в пятый нумер. Дать бумагу, перо, чернила. Пусть пишет. Остальное по инструкции...
В коридоре их ждал смотритель — коротышка с мягким бабьим лицом, безбровый, с волглыми коровьими глазами.
Молча они спустились по широкой, белого мрамора лестнице, и дежурный солдат с поклоном подал Кущину шубу.
На воле дул сильный ветер, но сырости не было. Пересекая громадную пустую площадь, Кущин слушал, как одинаково перекликаются на крепостных стенах стражники. Их голоса, подхваченные ветром, глухо бросало в камень и приносило на площадь искаженными, словно изломанными.
На церкви Петра и Павла ударили полночь древние часы. Колокола запели «Боже, царя храни...». Коротышка перекрестился на колокольню, то же сделал Трусов, и Кущин, ощутив что-то новое в себе, смиренно помолился на шагу, подумав, что комендант Сукин, вероятно, стоит сейчас на молитве, желая одного: чтобы в эту ночь дали ему выспаться.
У ворот Алексеевского равелина на Кущина пахнуло рыхлой сутемью, и он отчетливо понял, что сейчас будет навсегда отрешен от людей и мира.
Отчаяние на мгновение овладело им и желание кинуться прочь от этих ворот все равно куда, лишь бы бежать.
Но калитка открылась, и он шагнул вперед, едва сдерживая дрожь, охватившую тело.
Дальше они шли темным коридором, где едва мерцал бестелесный свет и вырастали неожиданно черные фигуры солдат в полной боевой амуниции.
Слева и справа, вырубленные в камне, темнели проемы дверей, за которыми не слышно ни звука.
Только раз, уже на подходе к пятому нумеру, донеслась до Кущина человеческая речь. Старческий голос безысходно и жалобно звал:
— Мамочка, мама! Мамочка! Мама! Мамочка!..
У Кущина пересохло в горле. Он вспомнил рассказ Пушкина о неком узнике, заключенном младенцем в Петропавловскую крепость. Ребенок тогда мог говорить только одно: «Мама, мамочка». «Он и сейчас там», — сказал поэт, думая о чем-то своем.
— Мамочка, мама! Мама, мамочка! — умирало в камне за спиной Кущина.
В каземате штабс-капитан предложил раздеться наголо. И Кущин, остро переживая стыд и унижение, снял верхнее платье и белье.
Трусов внимательно оглядел его, пересмотрел белье, мундир, исследовал сапоги, держа их вниз голенищами.
Все это время Кущин стоял голый, нервная дрожь сотрясала тело, и по коже бежала мелкая гусиная сыпь, он прикрывался руками, стараясь не глядеть на тюремщиков.
— Одевайтесь, — сказал штабс-капитан. — Перстень, перочинный нож, часы, табакерку, деньги в сумме двухсот пятидесяти рублей шестнадцати копеек, шубу будем хранить в цейхгаузе.