Антонина рассказывала:
— Понимаешь, я никак не верила, что он решится на такое…
Агей Михайлович слышал исповедь дочери трижды, но не перебивал, вздыхал и повторял монотонно:
— Какой подлец... подлец... подлец какой!..
Антонина шла к отцу с тайной надеждой, что тот как-то поддержит, что-то посоветует, наконец, объяснит дикий поступок мужа (его уход она иначе и не воспринимала), примет какие-то меры, чтобы вернуть Стахова, или даже накричит, обвиняя во всем случившемся.
А он как попугай твердил одно и то же, охал, закатывал глаза, хватался за сердке и, что самое безнадежное, во всем соглашался с ней.
И, думая об этом сторонне и тайно, она еще больше злилась на Стахова, начиная его ненавидеть, но в то же время и отец делался ей неприятен и даже отвратителен.
Вспомнилась смерть матери. Антонина никогда не задумывалась, любили ли друг друга ее родители. В семье не было принято говорить о любви. Зато ссорились часто, выпаливая друг в друга самые страшные оскорбления и обвинения.
И теперь ей, как бывало матери, захотелось затопать ногами на отца, закричать, обвинить в бесчувствии, в поразительном эгоизме...
«Ты и мать в могилу загнал!» — хотелось выкрикнуть безотчетно.
Мама умерла. Все в мире сдвинулось. Антонина плохо воспринимала действительность. Разум ее мешался, лицо набухло от слез и отяжелело. «Мамочка, мама...» — бессмысленно повторяла весь день напролет. Ночью забывалась на короткие мгновения и вдруг вздрагивала от прикосновения живой материнской руки.
Изо всех, кто тогда беспрестанно толокся в их квартире, она воспринимала только Стахова и отца.
Стахов занимался похоронами, мотался по больницам: более месяца к матери не приходил ни один врач, и теперь возникли осложнения со справкой о смерти; то ехал на кладбище, то выполнял какие-то вовсе непонятные дела. Но был он все время, так ей казалось, рядом.
Отец, наоборот, никуда не выходил из дому. Растерянный и бледный, бессмысленно толкался по квартире, пил раунатин и без конца повторял одно и то же:
— Какое несчастье... какое несчастье... какое несчастье...
Кривил лицо, стараясь заплакать, но плакать он не умел, и получалось очень наигранно и пошло.
И хотя был он все время рядом, Антонина воспринимала его эпизодически и раздраженно.
Врезалось в память, как он хныкал кому-то в лацкан пиджака:
— Какое несчастье... какое несчастье, но я так благодарен зятю, — и ловил руку случившегося тут Стахова, чтобы поцеловать. — Он все сделал для покойницы. И вот сейчас... — кривил лицо, и полная, рыхлая щека его конвульсивно дергалась. — Вовек не забуду... Какое несчастье... какое несчастье.
Сейчас Антонина видела это со стороны. И то горе, та ее отрешенность и боль причиняли ей что-то такое, от чего замечательно жалко становилось себя, и она упивалась этой жалостью.
Потом ей припомнился непостижимый день похорон и застолье после кладбища. Стол ломился от закусок и выпивки. Все кругом жадно ели и пили, словно больше не надеялись на сытое будущее.
И снова увиделся Стахов, уверенный, несколько возбужденный и уже чуточку во хмелю. Он небрежно открывал бутылки, лихо сдирая с них пробки.
Это возмутило Антонину, и она почти крикнула, впервые за все эти дни ясно осознавая происходящее:
— Что ты делаешь! Осторожнее! Их же сдавать надо!..
За столом затихли. Стахов поглядел на нее испуганно и виновато, но она, уже захлебываясь слезами, шептала:
— Ах, что я говорю...
Но отчетливо понимала, что ненавидит этот обычай, ненавидит всех пьющих и жующих за столом и жалеет все уничтожаемое ими. Мало одной невосполнимой потери, так еще и это...
Отец истратился страшно. Ей казалось, Стахов слишком много, необдуманно раздал денег...
Она вдруг поняла, что давно уже сидит молча подле постели отца, а тот успел и заснуть, всхрапывая и посвистывая носом. Антонина ушла на кухню, грязную и захламленную. Мать все дела по дому тащила сама, не приучив ни ее, ни отца к порядку. В мойке громоздилась немытая посуда, хлебные корки валялись на столе, подоконнике и даже на полу. В посуде на плите — недоеденная пища.
Она бездумно ковырнула вилкой в сковороде, попробовала и скривилась от отвращения. Ее чуть не вырвало. Самые обыкновенные котлеты по шесть копеек штука, чрезмерно сдобренные русским маслом, прокисли.
Она поискала глазами чистую чашку, не нашла, взяла из мойки липкую, с остатками мутного чая, вымыла ее и напилась холодной, остро пахнущей хлором сырой воды.
И вдруг почувствовала, что вполне готова простить Стахова за его вероломный, в такое неподходящее время уход, что ей страшно одной и что она непроходимая дура. «Надо было уйти от Стахова два года назад».