— Так, так, интересно, — подбодрил Сперанский. — Вы говорите о школах...
— Да! И Владимир Федосеевич Раевский не преступник, смею вас заверить...
Та встреча надолго связала их.
Тогда судьба улыбалась Сперанскому.
Но снова наступили суровые испытания.
Еще до окончательного отказа Константина от трона Николай Павлович засел за сочинение манифеста о своем восхождении на престол.
В течение трех дней, подолгу запираясь в кабинете, он писал.
Ничего более трудного во всю свою жизнь Николай Павлович не испытывал, слова никак не хотели складываться в фразы, а если и складывались, то получалась какая-то неразбериха.
Но он был упорен и многотерпелив. Писал и зачеркивал, снова писал и снова зачеркивал, пока не сделал открытие: если изъяснять свою мысль, никому не подражая, получается весьма складно. Даже очень оригинально получается. Не хуже, чем у Карамзина.
«Это мы еще посмотрим, кто лучший историограф в России», — торжествовал, переписывая набело удачные фразы. Три дня подряд он как гладиатор выходил на бой со словом и покорял его, подвигаясь к финалу.
Брат отказался от трона. И теперь можно было, следуя традиции, поручить написать манифест кому-либо из тех, кто по штату обязан думать и писать. «Правителю России надо уметь только сносно читать вслух, остальное необязательно», — любил иногда пошутить Александр.
Но Николай собирался править Россией сам.
Заговорщически подмигивая тем, кто был посвящен в тайну его творчества, попросил вчерне набросать манифест Николая Михайловича Карамзина.
Почтенный историограф тут же, во дворце, написал манифест. Но ни одна строка не понравилась Николаю. И тогда он торжественно протянул Карамзину уже переписанный набело свой манифест.
Николай Михайлович прочитал и сначала растерялся, не зная, что говорить, но все-таки нашелся:
— У вас, ваше величество, необычный, свой слог!
Этим и гордился Николай Павлович. И, уже не сомневаясь, отдал манифест на прочтение председателю Государственного совета и Совета министров Лопухину.
Древний царедворец, страдавший расстройством мыслей, почти оглохший, долго чмокал подкрашенными губами, строил восхищенные рожи и наконец сбивчиво, но пылко выразил восторг прочитанным.
Прочел манифест и Алексей Львович Нарышкин, упрятанный, как в скорлупу пасхального яйца, в расшитый и разукрашенный орденами и драгоценностями мундир. По своему обыкновению, пошутил:
— Золотое солнышко Карамзина, ваше величество, — жалкий пятачок против сего рубля новой чеканки...
И наконец манифест был отдан в руки Сперанского. Тот похвалил автора, но сказал, что сей блистательный документ требует некоторой самой незначительной редактуры.
— Так сделай! — повелел Николай Павлович.
То, что прочел ему Сперанский вечером 13 декабря и что он сам — Николай Первый — должен был читать собравшемуся Государственному совету, было написано с блеском и очень понравилось государю. Но это был не его выстраданный в муках творчества манифест. Ни строчки, даже ни слова, не было в нем от того, что так любовно создавал он.
И более того, «родное детище» в сравнении с этим, «отредактированным» Сперанским, казалось жалким и глупым уродцем.
Николай понял, что ловкий и умный царедворец спас его от позора, но и дал понять, что не дело выполнять государю работу, ему не присущую.
Манифест был подписан и с выражением прочитан Государственному совету. Многие, в том числе и Лопухин, прослезились. Но в сердце государя поселилась горькая обида на Сперанского. Слишком вероломно, слишком решительно и бесстрашно оказал Михаил Михайлович свою услугу...
«...Не Сперанский ли главный в заговоре? Не его ли старым якобинским вином вспоены все эти умники, все эти просвещенные, которые считают своим правом думать о благе России, забыв, что эта великая привилегия царствующей крови?..
...А может быть, и непроницаемый граф Аракчеев тоже в заговоре?
Александр звал его в Таганрог, но тот не поехал. Потерял разум со смертью поганой бабы Минкиной. Витал в злобе, выискивая убийцу, тенью витал, дьяволом! А может быть, и ни при чем тут Минкина? Плел сети заговора, наперед знал, что выкинет в Таганроге братец!..
Стоп! Кущин — веревочка, которая связывает между собой этих столь не похожих друг на друга людей! Он, первая рука в комитете Сперанского, вдруг командируется в комитет поселений графа Аракчеева...
А сам Аракчеев снова воспылал деятельностью. Является во дворец, подолгу беседует с матушкой. А на Государственном совете сидел на самом виду, мрачный, и думал о чем-то. Не о Минкиной же?! Аракчеев что-то знает».