Однажды я пришел на ток в старых отцовских сапогах, ноги мои свободно болтались в широких голенищах, и туда невзначай попадали колкие зерна ржи. Было очень больно и неприятно, но я не вытряхивал сапог.
До дома едва дошел, часто останавливался, плакал, страшась больше всего, что кто-нибудь догадается о причине моих страданий.
Ноги стер в кровь, и они долго еще не заживали, а бабушка натрясла с портянок и сапог три горсти зерна.
Вкуса той жиденькой похлебки не помню, но стыд за нечаянно украденное жег меня и был самой сокровенной тайной.
Спустя четверть века я рассказал об этом одному из моих товарищей.
— И у вас тогда ничего-ничего в доме поесть не было?.. — спросил он.
— Нет.
— Попросил бы — дали... А с сапогами кто придумал? Бабушка, да?
— Нет. Сам. Но она, по-моему, поняла, когда я утром обувался.
Просить что-либо на Лопасне было зазорно, считалось это самым последним. И люди друг другу помогали, не дожидаясь просьб. Видели нужду другого и помогали. Такое помню. И картошку, которую вдруг привез дядя Андрей, и муку, принесенную тетей Маней, и еще малые необидные подношения, которые, может быть, и уберегли в те роковые дни нас на земле.
В позднюю осень того года мы с бабушкой моего друга искали в этих слободах кладовщика, чтобы получить хлеб, заработанный на трудодни. У меня за плечами был холщовый мешок, у бабушки Дуни сума через плечо. Мы ходили от дома к дому, выспрашивая, где кладовщик. И вдруг от одного из них мой сверстник, указывая на нас пальцем, исступленно закричал:
— Ага! Ага! Побираешься! Куски собираешь!
Не могу до сих пор понять, почему он так радовался, так торжествовал, вообразив, что мы просим христа ради. Но я впервые испытал чувство истинного позора и мучился, что другие поверили.
О том, унесенном в отцовских сапогах зерне я пытался написать стихи и даже сочинил их и прочел однажды землякам.
— Да-а, — задумчиво сказал один из них, посасывая пиво (стихи я читал в закусочной). — Впечатляюще. А знаешь, что, — он назвал фамилию одного из моих соучеников, — мамаша его с этого тока мешками зерно по ночам возила...
— Не может быть!
— Может... Только забылось это! А так оно и было...
Чуть повыше тока на изволок лежал знаменитый лопасненский рынок. В месте пересечения трех дорог, с Бадеева, Садков и Зачатья, была когда-то широкая площадь с коновязями, прилавками, лабазами и магазинами.
В войну на все Подмосковье славились три рынка — Лопасненский, Серпуховской и Подольский. Народу сюда съезжалось уйма, и рынок выхлестывался на улицы. Среди пестрых толп шныряли мошенники, воры-гастролеры, гадалки, ходил важно благообразный старик с морской свинкой, которая вытаскивала из ящика билетик с предсказанием, какой-то проныра в беретике на абсолютно лысой голове носил в запечатанной колбе черта. И черт тоже предсказывал, но как это происходило, не помню, помню, что в колбе, в мелких пузырьках газа, плавало какое-то существо, что у проныры висел на груди какой-то агрегат и от него несло подлой вонью.
На черта гадали охотнее, чем на свинку.
Неизменно в каждый базарный день на рынке появлялись игроки в три листика.
— Раз!.. Ехал черт на Кавказ, — кричал толстомордый детина-инвалид, швыряя на фанерку бубнового туза.
Фанерку держал худенький пацан с фальшивой фиксой, губы у него были тонкие, синие и всегда кривились, то ли он пытался улыбнуться, то ли гордился своей фиксой.
— Два — за ним ехала жена! — Детина накрывал туза пиковой дамой. — Три!.. — Рука замирала над фанеркой, и третья карта накрывала две предыдущие. — А ну-ка, посмотри!
Игрок одну за другой открывал карты и снова, почти в открытую, метал их на фанерку.
Надо было угадать бубнового туза, зажав карту пальцем, сказать:
— Мое.
— Твое, — соглашался детина. — А на сколько?
— А что ставишь?
— Играем на брошки, на плошки, на губные гармошки, — пел игрок и вдруг выпаливал: — Двадцать пять.
— Что? — не понимал зажавший карту.
— Тысяч, — говорил детина и лез за пазуху. — Отвечаю.
Наладившийся играть отдергивал руку.
— Ну и дурак, твое было, — говорил детина и открывал прижатую карту. — Туз бубен.
Зрители, которых всегда хватало около игроков, стонали:
— Эх ты! Лягушка!
— Свое счастье отпустил!
— Ведь видел же...
— Все видели, — говорил детина и швырял карты на фанерку. — Ну, кто еще?
Из-за спин вывинчивался малый в тельняшке, малокозырочке, с настоящей фиксой — блатной.