— А ну!
Завсегдатаи рынка знали, что этот — одна компания с детиной, но никогда не мешали дальнейшему.
А дальнейшее разыгрывалось так по-настоящему, так искренне, что и знавшие вдруг начинали сомневаться в подлоге.
Это был театр! Детина заторговывался, взвинчивая ставку, блатной бледнел, рука, прижавшая туза, дрожала, голоса у обоих менялись и тоже дрожали, глаза горели...
И толпу вокруг лихорадило. Шла стотысячная игра — и не было в том ни у кого самого малого сомнения.
Даже местный милиционер, Красавин, забывал про свои обязанности и стоял недвижимо с открытым ртом.
Вдруг пацан, весь напряженный, иссиня-бледный, с перекошенными тонкими губками, вздрагивал, и толпа в одно горло предупреждала:
— Гляди! Перекинет!..
Детина, мучнея лицом, опускал безвольно руки и вздыхал обреченно:
— Не имею...
Блатной открывал карту — туз бубен!
Зрители торжествовали, будто каждый из них выиграл по сотне тысяч, а блатной, веселясь и подмигивая, нагружал свои карманы банковскими пачками денег. Пачки эти были искусной подделкой-куклой, но народ верил — настоящие. И обязательно кто-нибудь с усмешкой спрашивал детину:
— Ну что, еще будешь играть?
— Давай попробуем, — с неохотой откликался тот и совсем непрофессионально метал на фанерку карты. — Сгорели мы с тобой, Санек, — говорил пацану и предлагал обреченно: — Ну, кто еще?..
— Давай, отыграешься, — благородно предлагал блатной.
— Иди ты...
— Мое, — кто-то поспешно зажимал пальцем туза, и начинался ленивый и осторожный торг.
— Давай в долю, — лез к играющему блатной, но его отпихивали.
Видели точно — туза зажал играющий, и тот не хотел никого в долю. Волновался, поднимал ставку. Деньги у него были, только что продал корову. Вот радость — одну продал, а выручит за двух. И про корову, и про деньги мужика детина все знал и торговался точно до той самой вырученной мужичком суммы.
— Не имею, — говорил он, а игравший выкрикивал:
— Все видели?! Все! Мое!..
— Открывай, — требовал детина.
Мужик превращался в соляной столб — в руках пиковая дама.
— Не играй, — говорил кто-то назидательно, а детина уже потрошил проигравшегося.
— Ми-и-или-ци-и-и-я-я-я! — отчаянно неслось по рынку.
Милиционер Красавин моментально вспоминал о своих обязанностях, спешил на помощь, но было поздно.
Пьеса окончилась. Театр закрылся.
...Через речку Лопасню перешли по новому пешеходному мосту. Существует он не менее полутора десятилетий, но для меня все еще новый.
В пору детства почти там же, где сейчас бетонный мост, существовал деревянный рубленый, прикрытый от ледохода мощными быками, тоже рубленными из цельных бревен и окованными по волнорезу черным железом.
В летнюю межень под тем мостом хорошо удился настырный окунь, клевали густерка и плотва, а иногда по дури хватал наплавную мушку крупный голавль.
Отец мой был отчаянный рыбак и чуть ниже моста, на обрывчике, поймал на перекидушку громадного шелеспера.
Рыбной на удивление была река Лопасня, а в ее притоках водились крупные раки.
Там, где начинается нынче пешеходный мост, стояла голубенькая пивная, в просторечии — «Голубой Дунай». Буфетчица тетя Зоя легко верила в долг, торгуя разнообразными бутербродами и бочковым, густо пахнущим каленым ячменем пивом. Вязкую горечь первой кружки ощущаю до сих пор так ясно, будто это было только вчера, а не тридцать лет назад.
Тут и читал я землякам свои стихи, находя первое признание и славу.
А чуть дальше, на этом же берегу, стояла кузница, внутри которой гудел рыжий огонь, всхлипывали меха и звонко кричало железо.
Местные старожилы поговаривали, что тут однажды ковал коней и ремонтировал тарантас, проездом в Ясную Поляну, Лев Николаевич Толстой.
А я отлично помню, как местный кузнец, по-моему дядя Роман, в длинном кожаном фартуке подходил к лошади, наговаривая ей что-то.
Крупный, ухоженный рысак прядал ушами, дядя Роман поднимал легко его ногу, клал себе на колено, продолжая что-то приговаривать. Конь слушал воркотню, водил влажным глазом, а коваль прикладывал к копыту подкову и одним ударом вгонял плоский гвоздь в роговицу, потом другой, третий, и легонькая дрожь катилась по лоснящейся шкуре коня.
Мы шли мимо древних ив, которые начали умирать еще на моей детской памяти. Обламывались под ветром, обнаруживая мощные дупла, в прах побитую сердцевину, но все же вновь кустились и зеленели каждую весну, давая новые побеги от старых корней. У некоторых стволы не обнимешь и в три обхвата. Живы по-прежнему старые ивы.
А парк, который я помнил в самой силе и расцвете, почти вымер. Но по-прежнему громадными ступенями спускались к реке зеркала прудов.