На тумбочку и столик, кроме десятка пол-литровых бутылок и баночек из-под майонеза, которые ежевечерне устанавливались там, определил еще и старый треснувший кувшин, блюдо с отколотым краем и кастрюльку с крышкой.
Проделав это, покинул прихожую, не обретя привычного в такие минуты покоя.
Тут, в своем и один, чувствовал себя защищенным. Раздевался до нижнего белья, освобождая живот от бандажа, и кейфовал, позволяя иногда и поболтать по телефону.
В тот вечер все было по-иному, неспокойно и чуть даже жутковато.
«Нынче обворуют! Обязательно обворуют», — он содрогнулся от этой бессмыслицы, понимая, что вовсе не страх перед ворами мучит его.
Впервые за долгую жизнь безотказное оружие не сработало. Он давно не прибегал к письмам, жил спокойно и уверенно в том, что испытанный не раз метод защитит от любых напастей, в любых ситуациях. И вот — осечка... Слово человека, ни разу не ошибавшегося в жизни, выверенное и точное, рассчитанное на попадание и употребляемое им только по крайней необходимости, — его слово впервые не достигло цели...
«Все катится к черту, — думал Агей Михайлович, пытаясь занять привычное место в кресле у секретера и находя его неудобным. — Что делают! Где глаза, разум где?!»
Зазвонил телефон.
— Что с тобой? — испуганно спросила Антонина.
— Ни-че-го ровным счетом, — сказал, страшась одного, что она станет расспрашивать о результатах работы комиссий на кафедре, в университете...
Она не спросила.
— Мне показалось, что тебе очень плохо. Так страшно сделалось...
— Что Алешка?
— Еще не пришел. Нынче умотал к отцу. Сейчас на улице, а уроки не сделаны.
— Был у него? — во рту сухо и горько.
— Я не решилась запретить. Он в больнице...
— Стахов меня загонит в могилу, — пожаловался Агей Михайлович, тяжело вздохнув, и снова напугался, что дочь спросит еще и о вызове в прокуратуру.
Но она не спросила.
«Не знает», — подумал Голядкин, до нестерпимой тоски ощущая какое-то обреченное одиночество. Он никогда не любил общества, предпочитая ему тихое уединение в том мире, который сам творил, он любил быть наедине со своими книгами, рукописями, с тем, что приходило к нему в минуты творческого прозрения, и, даже посвятив себя преподавательской деятельности, он обожал в ней отстраненность учителя от учеников, одиночество кафедры в многоликой тишине аудитории. Он всегда жил так, хотя и проповедовал общежитие.
Но это вот неожиданное чувство обреченного одиночества на осробинку поразило, и ему захотелось сказать дочери, чтобы она приехала и чтобы внук приехал, он хочет быть вместе с ними, ему необходимо их общество, и пускай Антонина поиграет на фортепьяно, Алешка заведет свои дурацкие пластинки с безголосыми певцами на самом громком регистре, а лучше пусть и еще кого-нибудь из друзей прихватят, возьмут такси — он оплатит, — и все вместе посидят хорошо и весело, потягивая коньяки и вина, которых достаточно скопилось в его квартире, ведь он совсем не пьет, а теперь принято преподносить презенты дорогими и редкими напитками. У него есть и «Камю», и «Наполеон», и какой-то «Черный доктор», и «Хванчкара», и легкое «Кьянти», и многое другое; к черту это затворничество, эту вечную загадку своего «я», которая всегда давала ему положение и успех в личной карьере...
— Что ты молчишь? — спросила с тревогой Антонина.
— Ничего. Ложусь спать. Скажи Алешке, чтобы забежал завтра, я дам ему пятерочку.
— Дай лучше мне, — сказала Антонина, — не балуй парня.
— Сама заработай! — хохотнул и почувствовал, как сухо стало теперь уже и в горле.
— Спокойной ночи, — сказала Антонина.
— Будь...
Агей Михайлович положил трубку и потер рукою шею, язык во рту был словно бы деревянный, горечь не проходила.
В кухне он накапал в рюмку капли Вотчала, но от них поднялась изжога и зашумело в ушах.
«Стахов вгонит меня в могилу», — снова подумалось, и так стало обидно и сиро, что он ощутил на глазах слезы.
«Никчемный, не умеющий жить мальчишка, воскрешающий трупы сомнительных революционеров, и я — старый рабочий конь. Как же можно тут выбирать! Как же...»
Он не додумал и лег на кровать поверх одеяла.
«Ты много сделал, Агей, много...» — сказала жена.
Он обреченно повернул лицо к ее кровати, надеясь, что это ему только послышалось, но, к ужасу, увидел, что она лежит там, большая и бледная, как в то раннее утро своей смерти.
«Бутылки все сдали?» — спросила она.
Что-то звякнуло в передней, кажется, открывают замки, сейчас рухнет хитрое сооружение с пустой стеклянной тарой...