— Спасибо, — сказал он матери. — Пожалуйста, посуду я помою. — Отлично, — и он пошел к себе в комнату, Новый год завтра, значит, завтра он должен идти туда, в эту комнатку неподалеку от железной дороги. Его зазнобило, он как знал, как чувствовал, что ничего из всего этого не получится, и никакой Новый год он встречать не будет, точнее, будет, но дома, один, мать уже сказала, что уходит в гости и придет домой только первого, даже предложила ему кого–нибудь позвать, но он лишь хмыкнул в ответ, а расшифровывать не стал. Он лег на кровать, взял какую–то книжку, но читать не смог: завтра уже совсем рядом, вот–вот, как оно наступит, и ничего еще не известно, абсолютно ничего. Хотелось кричать, хотелось взять что–то потяжелее и запустить в стену, разгрохать телефон, разломать мебель на мелкие кусочки. Ярость, внезапно охватившая его, так же внезапно прошла, ее сменила слабость, книжка тихо выскользнула из рук, а поднимать ее было лень. На часах уже десять, если она не позвонит до одиннадцати, то сегодня звонка не будет, после одиннадцати она не пойдет на улицу, пусть даже автомат совсем рядом, у соседнего подъезда. А может, она не дома, а может, дома, да не одна? Но тогда зачем все это, зачем приманивать его к себе, какой в этом толк? Она старше почти на десять лет, она женщина, а он мальчик, и с этим пока ничего не поделать, вот если бы он уже потерял невинность, тогда он был бы смелее, но как–то не удавалось, проще говоря, просто не с кем было это сделать, ведь просто так, собраться и потерять, достаточно сложно: для этого нужен кто–то еще. Он почувствовал, что краснеет, встал, включил в комнате свет и подошел к окну. В доме напротив светились окна, сейчас зима и плохо видно, что происходит там, за ними, иное дело весной или летом. Когда он был помладше, то частенько весной или летом брал большой отцовский полевой бинокль, с которым тот ездил на охоту, выключал в комнате свет, подходил к окну и приставлял бинокль к глазам. Конечно, прежде всего ему было интересно выискивать женщин, вечерних, полуодетых, каких–то странно расслабленных, но не только это привлекало его к подобному занятию. Можно было представить себе гораздо большее: все, что он видел там, в молчаливых и чужих окнах, было как дверь в иную, неведомую жизнь, и ему оставалось немного — досочинить ее, наделить эти мужские, женские и детские фигуры с плохо различимыми даже при предельном увеличении лицами именами, характерами и судьбой. Прелестная, столь захватывающая игра, так отчаянно щекочущая нервы и распаляющая воображение.
Но сейчас бинокля не было под рукой — отец забрал его с собой, когда уходил из дома, да и зима, окно замерзло, ничего не видно, лишь смятые желтые точки в обрамлении черных провалов. Уже половина одиннадцатого, если пройдет еще полчаса и она не позвонит, то остается одно — лечь в постель, накрыться с головой одеялом и разреветься. От несправедливости, от того, что он один и никому не нужен, от того, что он любит, а его нет, и снова мелькнула мысль, что жизнь не представляет из себя ничего хорошего, что она слишком тяжела и только и делает, что разрушает людские судьбы, как, к примеру, это получается с ним. Но если еще неделю назад, думая о таких вещах, он ощущал холодок в груди и отчаянную слабость в коленках, то сейчас отнесся к этому как к чему–то должному, уже знакомому, ощущение перешло в знание, а знание принесло с собой уверенность в том, что так и должно быть и что это навсегда…
— Иди, — сказала мать в приоткрытую дверь, — тебя к телефону… Голос Нэли в трубке был далеким и слабым, ему приходилось переспрашивать, это ей не нравилось, и поговорили они совсем немного, минуты две, не больше. Но главное, что завтра она ждет его, в девять вечера, не раньше, можно и позже, но не позже, чем в десять, ладно? — Я не опоздаю, — сказал он, — я приду в девять. Она повесила трубку, а он обернулся и увидел, что мать так и стоит в коридоре и смотрит на него пристально и тревожно. — Ты куда это собрался?
— Меня позвали в гости, — как можно спокойнее ответил он, — встречать Новый год. — Кто? — Одна знакомая.
— А что это за знакомая? — въедливо продолжала выспрашивать мать.
— Какая разница? — грубо ответил он и пошел в свою комнату. — Ах, так, — послышалось вдогонку, — тогда… Он знал все, что она сейчас скажет, но ему было все равно. Он пойдет завтра к ней, чтобы ни случилось. Пусть его закроют на ключ, пусть отберут одежду. Впрочем, для этого он уже слишком большой. Просто мать волнуется, ее можно понять. — Мама, — сказал он, вновь выйдя из комнаты, — прости меня, я погорячился. — Она стояла и плакала прямо тут, в коридоре. — Ну же, — и он начал ласкаться к ней, и она наконец засмеялась, провела ладонью по его волосам и сказала: — Урод! — А потом, еще через мгновение: — Дурак!