Трое выбранных для починки оси тут же откатили ее на обочину и быстро стали «чинить», кроша ее молотками.
Шестеро, приставленные к бричке, быстро распределились следующим образом: Юрка Фомин и Турецкий были запряжены, как и утром, а остальные четверо, среди которых оказался и старикашка-стукач, заменили два колеса, подхватив по двое с каждой стороны передок брички и держа его на весу.
Свистнул кнут, бричка медленно поплыла, опираясь о землю двумя колесами и восемью ногами.
Четыре ноги впереди, принадлежащие Турецкому и Юрке Фомину, были не столько опорными, сколько тягловыми.
— Можно не спешить, — шепнул Юрка Турецкому. — На работу — бегом, домой — катафалком.
Бич развалился в бричке и устало прикрыл глаза.
Солнце из-за хребтов освещало из последних сил облака, замершие прямо над головой, пушистые, светлые, нежные.
Бричка медленно ползла в гору, а мир вокруг нее оставался по-прежнему вечным, прекрасным и удивительным.
Турецкий почувствовал вдруг, что труд их — сотен, а может, и тысяч, — несчастный и выбитый труд, ничто перед всем остальным— солнцем, горой, облаками, воздухом, ветром, водой.
И в вымученной, исстрадавшейся за годы и годы опасной и в общем-то грязной работы душе Турецкого родилась внезапно какая-то тихая нота умиротворения.
Он уже не проклинал никого, никого не жаждал убить, отомстить кому бы то ни было, наказать, рассчитаться. Все смыло с его души, и ничего уже не хотелось — ни думать, ни вспоминать, ни страдать.
Но видно, не так просто устроен наш каторжный мир; даже минуты высшего умиротворения кончаются. Тревожащий душу Турецкого звук словно родился внутри его, в животе, может быть, в спине, в голове, во всем теле… Это было что-то ужасно знакомое…
— А-а-а! — закричал Турецкий, сам не зная отчего.
Свистнул немедленно кнут.
А завтра — на песок! На пару вот с суфлером! Бич ткнул рукоятью кнута, указывая на старика-стукача, и у того от распахнувшейся перед ним перспективы мгновенно подкосились ноги.
Бричка слегка наклонилась…
5
Войдя в лабораторию Грамова, Навроде остановился на пороге как вкопанный.
Ты что, всю ночь спать не ложился? С добрым утром!
Иди к чертям! — ответил Грамов не оборачиваясь.
— Что-нибудь случилось? Ты что-то очень уж свиреп сегодня… Навроде явно был ошарашен грамовской реакцией. Случилось что?
— Случилось. Я вчера пытался снять Турецкого с аппарата… И чуть не упустил…
— Куда?
— Туда, — Грамов помолчал. — Клиническая смерть. Долго был на аппарате. Ну, как Россия наша вся. Теперь без аппарата жить не может…
Песок. Много песка. Утро.
Оставшись с Турецким с глазу на глаз, старик рухнул перед ним на колени:
— Бей меня до отбоя! Христом Богом! Мил человек! Ты — сильный, я — слабый! Мигом уделаешь меня на песке-то на этом. Мне потом месяц рубцов не зализать!
— Нужен ты мне! — брезгливо отмахнулся Турецкий, берясь за лопату.
Оба стояли между двумя огромными бункерами с песком. В их распоряжении были две тачки и две лопаты.
— Смотри, — объяснил старичок. — Я вожу из правой кучки в левую, а ты, мил сокол, из левой в правую. В свою, стало быть. Твоя-то, знать, правая будет?
— Да все равно!
— Ну, значит, твоя — это правая. Решено и заметано!
— Ап! — донесся из-за бункера угрожающий окрик Бича.
— Все-все-все, — старичок лихорадочно начал грузить тачку у кучи Турецкого, после чего бойко, совсем не по возрасту, покатил песок к своей куче. — Так-так-так… А ты, милый-хороший, из моей кучки в свою, не стой, побьют, понимать должен ведь…
Прямого надсмотра не было, и Турецкий воткнул лопату в левую кучу песка, «стариковскую» кучу.
— Вот. Я тебе прямо, поближе насыплю, внучок, чтобы тебе зацепить-то назад посподручней, — песочек-то свой… ну, назад повезешь когда, все полегче.
— Сколько ты уже, дед, сидишь здесь?
— С октября месяца, милый… — он несся уже с пустой тачкой к куче Турецкого. — С октября месяца двадцать третий годок уж пойдет-побежит.
Турецкий присвистнул.
— Живуч ты, однако!
— А как же, милок. Да здесь смерти нет! Никто ж не помирает, ну никто. Если кого в Мясорубку, конечно, засунут — казнят вроде, — тут да, в мир иной, а так — будешь жить, Бог милует… — он катил уже третью тачку.
Турецкий насыпал свою тачку, примерился.
— А руки-то, дед, у меня за ночь зажили. И губы. Чудеса!
— Конечно, конечно! Здесь воздух такой, как на собаке, милок. Ночью-то чешется тело, рубцуется, значит, а солнце взошло — и бей вдругорядь! Сколько захочешь. Чудесный край-то! Тут быть бы санаторию вместо каторги!