Ладно, случился в жизни зигзаг, спишем его в убытки. Не обеднеет от потери тысячи трехсот рублей. На его век останется. И от лихого наскока на душу свою тоже оправится. Выдержит. Не такое выдюживал.
А что встретился он с посланцем, что ж, встретился так встретился. Считай, что и не встретился, потому что какая ж это встреча, если о ней и рассказать нельзя? Николай Аникеевич представил себе, как за чаем, мимоходом, невзначай, бросает фразочку, что посетил он посланца внеземной, как говорится, цивилизации. Что, не верите? Да он на улице Руставели живет, Вахрушев Виктор Александрович. Ей-богу, у него еще телевизор «Весна», и фанерка верхняя по углам отклеилась. Чего смеетесь? Не верите? За «Спартак» болеет в хоккей. Ну, чего ха-ха да хи-хи? В мире нет другой пока команды лучше «Спартака»! Поняли? А приступил он к работе в средние века, в Англии. «Айвенго» читали?
Так-то вот. И ведь не только это в мастерской никому не расскажешь, ни одной живой душе. Пройдет какое-то время — и сам не поверишь, что было это с тобой не во сне, а наяву. Врач Карла Четвертого… И бог с ним, с Карлом Четвертым, с Виктором Александровичем из Центра изучения, с дурацкими часами, что начинают бить точнее всех хронометров. Переколотится как-нибудь и без них, без хаоса, от которого голова идет кругом. Перебьется, твердо повторил он сам себе и зашагал по улице. Твердо, неторопливо, солидно, как всегда.
Глава 8
Николай Аникеевич сидел и ждал приезда Виктора Александровича, чтобы тот вынул из его часов драгоценный свой блок. И опять — в который раз уже за последние дни! — смутно томилась душа его. Кажется, решил окончательно и бесповоротно, чего ж еще? Да и решать-то, строго говоря, было нечего. Не думать же всерьез о жизни под стеклянным колпаком, насквозь просвеченным универсальным блоком лукавого старичка. Уж убедился, кажется, чем пахнет такой рентген. Просвечивание, говорят, вредно в больших дозах. Для кармана — это точно. Тысяча триста — другой за год столько получает.
Пробило восемь. Восемь хрустальных колокольчиков проплыли по тихой квартире. Печально, прощаясь.
Ехал Коля Изъюров перед войной в пионерлагерь на теплом Азовском море. Под Бердянском. Кто-то из родных помог устроиться. Собирался — трепетал, вибрировал весь от возбуждения. Первый раз из Москвы, первый раз один, первый раз к далекому морю. Ничего не соображал, как в горячечном каком-то бреду. И просыпался ночью, и в то самое мгновенье, когда выныривал из темного сна на поверхность бодрствования, в ту самую неуловимую секунду знал уже, помнил, что случилось с ним что-то необыкновенное, славное, праздничное. И ночная их комната с длинной белесой полосой на потолке от уличной лампы трепетала от предвкушения радости.
А когда оказался он в поезде и за пыльным двойным стеклом медленно уплыла мать с растерянным липом, то и вовсе замер, оцепенел, потому что стояла в дверях купе высокая девчонка, и рыжие волосы светились нимбом вокруг ее головы.
— О, какие вы тут собрались, — низким ленивым голосом сказала она, — давайте знакомиться: Тася Горянская.
Потом она сидела у них и читала на память стихи Есенина, которого никто из их купе не знал. Не в чести был тогда Сергей Есенин.
Была на Тасе голубенькая футболка с короткими рукавами, и загорелые ее руки золотились пушком, а на лице горели веснушки. Несколько веснушек. Тася смотрела на него, на Колю Изъюрова, и тихонько, со странными паузами, словно задыхаясь, говорила: «И с копной волос… твоих овсяных… отоснилась ты мне… навсегда…» Стучали колеса, звучал Тасин низкий голос, незнакомые стихи извлекали из юного его сердца сладостную печаль, и мир был прекрасен, и впереди был длинныйпредлинный праздник, и так переполняла его острая радость, что сделалось ему грустно, п на глазах неведомо откуда навернулись слезинки. И Тася посмотрела на него, смутно улыбнулась и зачем-то покачала головой. Что хотела сказать?