Впрочем, слово «почивший» в данном случае не подходит. Так обычно говорят о человеке, встретившем свой смертный час в собственной постели, в окружении близких, Свободин же упал как подкошенный прямо во время спектакля… В июне, когда цвели вишни, он три дня гостил в чеховском Мелихове и произвел на хозяина «какое-то необыкновенное, трогательное впечатление. Или, быть может, — прибавляет Чехов, — это мне казалось только, так как я знал, что он скоро умрет».
Он, доктор, весьма дороживший этой свой профессией, как никто, умел высмотреть в человеке подкрадывающуюся смерть. «Должно быть, скоро умрет», — пишет он о своем первом издателе Лейкине, а осмотрев Николая Лескова, находит, что «жить ему оставалось не больше года». И в обоих случаях ошибается. Лесков проживет еще целых три года, а Лейкин — более десяти, похоронит когда-то дебютировавшего у него и уже при жизни ставшего классиком писателя. Создается странное, несколько жутковатое впечатление, что Чехов все время торопит смерть, видит ее не то лучше, не то ближе других. Зорче… Вот-вот, зорче. Так было с его родным братом Николаем (тут он в своем печальном прогнозе не ошибся), так было с уже упомянутым художником Левитаном. Да и со своей собственной смертью — тоже. Он знал, что жизни ему отпущено немного. Когда-то в молодости, ему еще и двадцати пяти не исполнилось, занимался он спиритизмом (Чехов и спиритизм! Вещи, казалось, несовместимые, а — было, было), и вызванный им дух Тургенева ответил на его прямой вопрос следующим образом: «Жизнь твоя близится к закату». Эпизод этот фигурирует в написанном тогда же маленьком рассказе «Страшная ночь», правда, слова эти отданы не Тургеневу, а Спинозе, духу Спинозы, но сути дела это не меняет. «Я не верю в спиритизм, — признается Иван Петрович Панихидин, герой рассказа, — но мысль о смерти, даже намек на нее повергают меня в уныние. Смерть, господа, неизбежна, она обыденна, но тем не менее мысль о ней противна природе человека». Рассказ откровенно пародиен, да и опубликован как святочный, но вложенные в уста героя слова о смерти не представляются шуточными. Как и слова, вложенные несколькими годами позже в уста другого героя, Дмитрия Петровича Силина (рассказ «Страх»): «Наша жизнь и загробный мир одинаково непонятны и страшны». Но коли непонятны, то хотя бы пытаются понять — герой ли, автор?
В одном из своих последних писем, адресованном жене за три месяца до смерти, Чехов пишет: «Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это все равно что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего не известно». Но ведь то же самое можно сказать и о смерти.
Вообще такое отношение к смерти свойственно обычно тем, кто уже не раз смотрел ей в глаза — солдатам, людям войны. А тут сугубо мирный человек, обожающий разводить цветы, — помнил, где сирень растет, а где георгин, когда высаживать их и когда подрезать; цветы обожающий и животных, которые всегда жили и в мелиховском его доме, и в ялтинском. Тем не менее в лицо смерти смотрел. Такое было, когда добирался на перекладных до Сахалина; эту поездку — с его-то здоровьем! — по справедливости, считают самоубийственной, но смотрел не только тогда. И до Сахалина было, и после…
Впервые старуха с косой вплотную приблизилась к нему в пятнадцатилетнем возрасте. Это случилось в 1875 году, когда жарким летним днем по дороге в имение близких знакомых семьи Антон выкупался в холодной речке, тяжко простудился «и чуть не отправился к праотцам, — вспоминал много лет спустя младший брат Михаил. — Как сейчас, помню его, лежавшего при смерти…» Антон тоже вспоминал — в письме к поэту А. Плещееву: «…я в дороге однажды заболел перитонитом (воспалением брюшины) и провел страдальческую ночь на постоялом дворе Мойсея Мойсеича», том самом постоялом дворе, что увековечен в повести «Степь». Правда, здесь герой не в речке купается, а попадает под проливной дождь. «Он только почувствовал дурноту и поспешил лечь грудью на край тюка. Его стошнило». Увидевший это Пантелей крякает и крутит головой. «Захворал наш парнишка! — сказал он. — Должно, живот застудил… На чужой стороне… Плохо дело!» Дело и впрямь было плохо, но обошлось, опыт же первого общения с костлявой не прошел даром.
Второй раз он был в двух шагах от смерти, когда 23 марта 1897 года у него во время обеда с Сувориным в «Эрмитаже» хлынула из горла кровь. Этот эпизод подробно описан в суворинском «Дневнике». Тотчас потребовали льда, обед отменили, и после Чехов два дня отлеживался у Суворина в номере гостиницы «Славянский базар». «Он испугался этого состояния и говорил мне, что это очень тяжелое состояние». Еще бы не испугаться! От туберкулеза в 1884 году умерла двоюродная сестра Елизавета, а пятью годами позже — родной брат Николай… Испугаться испугался (но кажется, то был последний раз, когда он этот страх показал), однако в больницу ложиться не стал, отправился к себе в гостиницу («Большую Московскую» — обычно он останавливался в ней), где у него опять пошла горлом кровь, и доктор Оболенский почти насильно отвез его в клинику Остроумова на Девичьем поле. Здесь его поместили в палату № 16 — почти в «палату № 6», заметил Оболенский, и Чехов шутку оценил. Он и сам шутил, посмеивался над собой, и лишь раз лицо его изменилось. Это когда срочно прибывший в клинику Суворин мимоходом обмолвился, что утром смотрел, как по Москве-реке шел лед. «Разве река тронулась?» — произнес он глухим голосом. Отметив это в «Дневнике», Суворин прибавляет: «Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней назад он говорил мне: „Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду““».