Алексей комочком замер в снегу. Пробегавший мимо гитлеровец остановился, взглянул на дело рук своих и заспешил прочь.
В степи бухали винтовки, трещали автоматы. Стрелковый полк Босых приближался к хутору.
Елена Дмитриевна нашла свою мать, где ее оставил Алексей, и чуть ли не силой повела к себе. Когда они были уже у крыльца, прибежала Настя, золовка.
— Лена, беда! Леонтия Захаровича убили! Сюда идут! Кто-то из хуторских донес! Спасайтесь!..
Но было уже поздно. На улице показались солдаты.
— Я задержу их, спасай детей! — крикнул Алексей Никитич и встал за углом дома с пистолетом в руке. — Быстро!..
Он стрелял неторопливо, наверняка, успевая при этом поглядывать на крыльцо. Потом отбежал к двери, чтобы убедиться, все ли ушли из дома. Не ушла старая теща. Стоя на коленях, она молилась, безучастная ко всему. Она приготовилась покинуть этот мир.
Алексей Никитич перезарядил пистолет и лег на пороге. Он продолжал стрелять и тогда, когда в хате оглушительно разорвалась граната, а тело пронзила боль.
Он пополз в дом — старуха неподвижно лежала на полу. Около нее валялась разбитая икона и треугольник письма. Алексей Никитич машинально взглянул на адрес, подумал: «Не дойдет твое письмо в Покровку, парень. Так уж повелось, все до чего-нибудь не доходит…»
В доме становилось дымно и жарко. Он выполз на крыльцо и увидел жену. Она бежала к крыльцу и не добежала, упала посредине двора. «Тебе-то не надо было! — упрекнул ее Алексей Никитич. — Ну, зачем ты-то!.. Эх, Лена-Лена, дети-то теперь как?…»
Он сумел спуститься вниз, на снег, и здесь затих, почувствовав приятную прохладу.
Красноармейцы занимали хутор. Война натворила здесь много зла и откатывалась отсюда вдаль.
Четырнадцатилетний Петр Каргачев поднял с земли отцовскую трубку, сунул в карман. Петр стоял, чуть ссутулившись, как всегда стоял отец. Теперь, если с войны не вернется брат, старшим в семье будет он. Война в одну ночь отняла у него родительский дом, отца, мать, бабушку и дядю.
Подходили хуторяне, женщины заплакали. Настя привела братишку и сестренку.
— Сиротинушки вы мои горькие… У меня жить будете… И ты, Любовь Тарасовна, иди ко мне…
Петька хотел было сказать, чтобы не плакали, хотел было упрекнуть, что плачут, но губы у него задрожали, он уткнулся лицом в Настину грудь и заплакал сам.
Дом догорал. Тела Алексея Никитича и Елены Дмитриевны вынесли со двора на улицу. Здесь же красноармейцы сложили убитых бойцов, а сами засобирались в путь.
— Ну, Никиткин, спи, брат. Такая уж наша солдатская доля, — сказал на прощанье старшина Дрожжин.
Красноармейцы устало зашагали по снегу и медленно скрылись в новогодней ночи.
С новыми товарищами отметил наступающий год полковой комиссар Храпов. Комдив собрал штабных командиров и командиров полков в своей землянке. Нашелся и баянист. За новый год выпили по-деловому, не обольщая себя иллюзиями: будет трудно, придется отвоевывать у врага тысячи населенных пунктов. Спели «Темную ночь», «Играй, мой баян», «Землянку» и опять думали о предстоящих дорогах: скоро двинется вперед Центральный фронт.
В прифронтовой солдатской землянке встретила новый год Лида Суслина. Неровно горела коптилка, тягуче лилась песня о бродяге. Лиде было немного грустно: вместе с сорок вторым годом, казалось, была прожита целая жизнь.
Лида вспомнила Покровку, друзей и знакомых. Все-таки было что вспомнить. Левка Грошов не взволновал ее, не затронул в ней никаких струн. Мелькнул — и стал тенью, бесплотной и безликой. А вот Костя. Он был настоящий друг, только она не сразу поняла это.
— Давай, Кравчук, веселую, чего тоску нагонять! — оживился младший лейтенант Якушкин.
— Промочить бы — грамм под двести! — и гармошку.
— Весна придет — промочишь!
Лида теперь живой нитью связана с этими людьми. И с Женей Крыловым и с Сашей Лагиным тоже. Встретиться бы, только редко бывает, чтобы встречались. Интересно, что принесет сорок третий?..
Саша Лагин лежал на госпитальной койке. Боль притупилась, он думал о матери, о Гале, о товарищах, о войне. Ему самому не очень повезло: пять месяцев на фронте, а уже три раза ранен. Конечно, бывает и хуже.
Что все-таки с Галей? Где Женька? Где теперь Седой?
А Седой сидел на вокзале своего тихого владимирского городка. В холодном, слабо освещенном помещении, кроме него, никого не было. Он вдыхал кислый запах старых стен, глубже кутался в полушубок, култышки ног ныли, а тоскливые мысли не давали покоя.
До Москвы он ехал в санитарном поезде, от Москвы до Хопрова — в пассажирском. Нашлись люди — перенесли его на вокзал. Возвращению домой он не радовался. Он еще не определил, что это — желанный приют или капитуляция перед жизнью. Он приехал в Хопрово лишь потому, что надо было куда-нибудь приехать. Но быть для кого бы то ни было обузой он не хотел.