Потянулись километры дорог, радостные и горькие. То была стремительно мелькающая и бесконечно медленная вереница дней, незабываемых и сразу будто исчезающих в подсознании. Крылов потонул в орудийном гуле, затерялся среди лесов и полей, и ему представлялось, что он вечно идет по земле и что единственная реальность в мире — это гудящий, содрогающийся продымленный фронт.
Ушел в тыл раненый Пылаев. Крылов был теперь и командиром орудия, и наводчиком.
Нелепо погиб Омский. Впрочем, смерть на войне, в расцвете сил и молодости — всегда нелепость. Проснувшись ночью, Крылов выглянул из окопа: у орудия дежурил Омский. Ночь была тихая, теплая. Крылов свернул цигарку, закурил.
— Вот стою и думаю, где сейчас моя баба, — заговорил Омский. — Ушла от меня: зашибал я крепко. Дураком жил. Получу получку или так подшабашу и все дочиста. Домой ни рубля не приносил. Сыну иной раз давал конфетку, а ей и платка не купил. Бил ее. Тут собака завоет, не то что баба. Подала на развод. Присудили с меня алименты, а я деру. Скотом был. Сейчас вернулся бы, сказал: «Давай, Шур, все по-новому». В ноги бы ей поклонился.
Омский никогда раньше не откровенничал о себе, а тут всю свою нескладную жизнь выложил, как на ладони.
— Что было, то было, — сказал Крылов. — Главное — понял.
Он разбудил Гришкина на смену Омскому, а сам опять завернулся в шинель на дне окопа, но уснуть ему больше не довелось.
— Накрылся Петя, — сообщил Гришкин.
Шальная пуля угодила Омскому в висок.
Батальон уже нельзя было отличить от роты, а роты от взводов, но полк продолжал наступать. Ожесточенные перестрелки вспыхивали неожиданно, в разное время суток, и вскоре затихали. Пехота опять шла вперед, до нового рубежа.
Сумская область, Черниговская. Шли проселочными и лесными дорогами, оставляя за спиной километр за километром. Каждое новое освобожденное село — новая капля радости. Навстречу выбегали ребятишки; женщины, плача от радости, обнимали пехотинцев: наконец-то свои, наши!..
— Сынок, Егора моего не видели?
— Он, мамаш, другой дорогой идет! А вот тебе чем не Егор? — смеялся Гришкин.
— Ну и слава Богу, слава Богу, лишь бы шел. Егор, значит?
— Егор, мать! Чем плох?
— Мой не такой, мой поменьше, рыженький. Дай-ка я тебя, сынок, вместо своего Егора поцелую…
Эти встречи Крылову не забыть.
— Может, поросенка возьмете? Убило не вовремя, — другая женщина не знала, что предложить долгожданным людям.
— Много нам не надо, а немного возьмем, чего добру пропадать!
Кусок мяса в пути не помешает: кухня то ли будет, то ли нет.
В лесу у Сожа остановились.
— Формировка, что ли? Самая пора! — рассуждал Гришкин. Он рубил топором хворост и складывал у костра. Сафин следил за огнем, помешивал в ведре ложкой.
— Хороший мясо! Еще надо было брать, запас надо! — упрекнул Гришкина.
— На двоих хватит!
— Зачем на двоих? Трех надо.
— Тебя не в счет, татарин свинину не ест.
— Старый не ест, молодой ест, — посмеивался Сафин.
У Сожа батарею догнал старший сержант Костромин. Сафин бурно радовался его возвращению. Он ухаживал за ним с грубоватой нежностью, словно за братом или сестрой.
— Сюда садись, на пенек садись! Обед варил, суп с мясом есть, — улыбался он щелочками глаз, ямочками на щеках.
Костромин, как всегда спокойный, чисто выбритый, тоже улыбался.
— Вот я и дома, — сказал, присаживаясь к костру. — А это — пополнение, сибиряки!
Крылов радовался Костромину не меньше Сафина. Оттого что Костромин не затерялся на дорогах войны, легко становилось на сердце. Это так хорошо, что близкие возвращаются!
Два необстрелянных паренька — Вилов и Ушкин — прибыли из учебного полка, где закончили курсы сорокапятчиков. Вилов казался расторопнее и общительнее Ушкина — тот больше помалкивал, скептически поглядывая на фронтовиков. Зато в его серьезности было столько кричаще мальчишеского, что Гришкин, хитровато посмеиваясь, не замедлил взять его в оборот.
— Ушкин, говоришь? А меня Гришкин, мы с тобой вроде родственники, ты мне за племянника сойдешь. Тебя как зовут-то?
— Васька, — проговорил Ушкин, шмыгнув носом. Этот незамысловатый жест, напомнивший Крылову о чем-то отдаленном, исчезнувшем за массой других лиц и жестов, рассмешил его. — Василь Тимофеич.
— Это другое дело. А то Васька. Значит, так, Василь Тимофеич, бери котелки и за водой, а если немцев встретишь, кричи громче, чтобы мы услышали, и бегом сюда, да воду не разлей.
Так и прилепилось к Ушкину это «Василь Тимофеич» и вскоре распространилось по батарее, дошло до комбата и писаря Сударева, который, отбирая для расчета письма, как-то сказал: «Тебе, Крылов, нет, только Василию Тимофеевичу».