Выбрать главу

Случилось это в отдаленном парке, который им нужно было пересечь в самом узком его месте. Тут Моосбругер и решил, что у девчонки должен быть какой-нибудь защитник поблизости: иначе откуда бы взялась у нее смелость следовать за ним, несмотря на его неудовольствие? Он схватил лежавший у него в кармане штанов нож, потому что его хотели разыграть или, может быть, опять напасть на него: всегда ведь за бабами стоит другой мужчина, который над тобой насмехается. Да и не показалась ли она ему вообще переодетым мужчиной? Он видел, как движутся тени, и слышал треск в кустах, а эта нахалка с ним рядом упорно, как маятник, повторяла свою просьбу снова и снова; но не было ничего, на что бы могла обрушиться его исполинская сила, и он начал бояться этого жуткого бездействия.

Когда они вошли в первую, еще очень мрачную улицу, лоб у него был в поту и он весь дрожал. Не оглядываясь по сторонам, он направился в кофейню, которая еще была открыта. Он выпил залпом чашку черного, кофе и три рюмки коньяку и спокойно посидел, может быть, четверть часа; но когда он расплачивался, опять пришла мысль, что ему делать, если она поджидает его на улице. Есть такие мысли — как бечевки, опутывающие руки и ноги бесконечными петлями. И, не успев пройти несколько шагов по темной улице, он почувствовал, что она — рядом. Теперь она держалась совсем не смиренно, а дерзко и уверенно; и она уже не просила, а просто молчала. Тут он понял, что никогда от нее не избавится, потому что это он сам и тянул ее за собой. Слезливое отвращение наполнило ему глотку. Он шел, а это, наполовину позади него, было опять-таки им. В точности так, как всегда при встречах с процессиями. Однажды он сам вырезал у себя из ноги большую занозу, потому что у него не хватило терпения ждать врача; совершенно так же чувствовал он свой нож и сейчас — длинный и твердый, лежал он у него в кармане.

Но прямо-таки неземным напряжением своего сознания Моосбругер нашел еще один выход. За оградой, вдоль которой проходила теперь его дорога, была спортивная площадка; там тебя никто не увидит, и он свернул туда. Он улегся в тесной будке кассы, уткнувшись головой в угол, где было всего темнее; мягкое проклятое второе «я» улеглось рядом с ним. Он притворился поэтому, что засыпает, чтобы потом улизнуть. Но когда он стал тихо, ногами вперед, выползать, оно опять было здесь и обвило руками его шею. Тут он почувствовал что-то твердое в ее или в своем кармане; он извлек это наружу. Он не знал точно, были ли это ножницы или нож; он пырнул этим. Она утверждала, что это только ножницы, но это был его нож. Она упала головой в будку, он немного оттащил ее оттуда, на мягкую землю, и колол ее до тех пор, пока совсем не отделил ее от себя. Потом он постоял рядом с ней еще, может быть, четверть часа и смотрел на нее, а ночь тем временем опять стала спокойнее и удивительно гладкой. Теперь она уже не могла обидеть мужчину и повиснуть у него на шее. Наконец он перенес труп через улицу и положил перед кустом, чтобы ее легче было найти и похоронить, как он утверждал, ибо теперь она уже была ни при чем.

При слушании дела Моосбругер уготовлял своему защитнику самые непредвиденные трудности. Он сидел на своей скамье развалясь, как зритель, кричал прокурору «браво», когда тот приводил какое-нибудь доказательство его социальной опасности, казавшееся ему, Моосбругеру, достойным его, и раздавал похвальные оценки свидетелям, которые заявляли, что никогда не замечали у него никаких признаков невменяемости. «Вы забавный субъект», — льстил ему время от времени руководивший слушанием дела судья и добросовестно стягивал петли, которыми обвиняемый себя опутал. Потом Моосбругер минуту стоял в удивлении, как затравленный на арене бык, скользил глазами по сторонам и видел по лицам сидевших вокруг то, чего он понять не мог, — что он вогнал себя в свою вину на пласт глубже.

Ульриха особенно привлекало то, что в основе самозащиты Моосбругера несомненно лежал какой-то смутно вырисовывавшийся план. Ни намерения убивать у него первоначально не было, ни больным он, дорожа своим достоинством, не позволял себе быть; о наслаждении вообще не могло идти речи, речь могла идти только об отвращении и презрении; преступление оказывалось, таким образом, непредумышленным убийством, к которому его побудило подозрительное поведение женщины, «этой карикатуры на женщину», как он выразился. Пожалуй, он требовал даже, чтобы на совершенное им убийство смотрели как на политическое преступление, и порой складывалось такое впечатление, что борется он вовсе не за себя, а за эту юридическую конструкцию. Тактика, применявшаяся против этого судьей, была обычной — видеть во всем только неуклюже хитрые старания убийцы уйти от ответственности. «Почему вы вытерли окровавленные руки?» — «Почему выбросили нож?» — «Почему вы после убийства переменили платье и белье?» — «Потому что было воскресенье? Не потому, что они были в крови?» — «Почему вы отправились развлекаться? Преступление, значит, не помешало вам? Чувствовали ли вы вообще раскаяние?»