Выбрать главу

Внизу, за садом, двигалось чудовище. Кругом трещало, кряхтело, ухало, стонало. Витьке показалось: движется змей. Он прижался к отцову боку.

«…Теперь отец твой воюет, а придет время — будешь воевать ты».

Витька засмеялся беспричинно и вдруг заорал:

— Эй, э-эй!

— Тю! С ума сошел? — удивился папа. — Людей перебудишь!

Витька сконфузился.

— Папа, хорошо!

— Хорошо, малый, это верно. Люблю.

Так двое долго стояли они, слушали, как ворчал под горой змей…

В вербное воскресенье Витька ездил к деду в сад. Ездил с папой. Везли вербу освященную деду. На Волге чки шли длинные, по целой версте, на конце острова вздымалась целая гора льдин. Хотелось выпрыгнуть и бежать, бежать, орать. Отец все посмеивался:

— У, какой вертун стал ты!

Сад бурел еще весь голый, но все деревья приветливо махали тонкими ветвями навстречу весеннему легкому ветру. Снег лежал только возле стволов яблонь и возле заборов. Льдины подходили к самому саду — вон за забором внизу ползли, шумели. Дедушка постарел за эту зиму, потемнел, будто согнулся. Но обрадовался крепко — это было видно по его глазам: дедушка моргнул, точно заплакал, когда целовал Витьку. Пока готовили чай, Витька убежал в сад, из сада — на берег. Там, забравшись на камень, стоял долго, смотрел на ползущие льдины. Пришел Филипп, позвал:

— Иди, дедушка зовет!

Отец и дед сидели за кипящим самоваром.

— …переродом засею, а по Чалыкле белотурку думаю пустить.

— Найдешь ли рабочих-то?

— Ну, этого добра много! У меня теперь везде машины работают.

— Хорошо ли машины-то? Поглядеть бы надо съездить.

— И глядеть нечего: все за первый сорт идет.

Дедушка помолчал, подумал о чем-то, поглаживая бороду; Витька заметил: рука у деда стала сухой, желтой, и синие жилки на ней обозначались, вот как на носу. Поглядел дед на Витьку, улыбнулся:

— А внучек как?

— Что ж внучек! — ответил папа. — У внучка дела не надо быть лучше. Намедни сам я в училище был: все учителя хвалят.

— Вот, слава богу, умник!

— В кого же ему дураком быть? — усмехнулся отец. — Дедов внучек-то!

Дедушка потянулся к Витьке, поцеловал.

— Дедушка, а я когда буду воевать?

— Хе, ты все про это. Подожди малость. Твой черед впереди.

Дед опять задумался.

— Надо бы мне самому съездить, поглядеть, направить.

— Ну, куда ты, папаша? Вишь, ты какой кволый стал!

Они заговорили опять про свое, оба бородатые, оба лобатые, суровые, и носы у обоих здоровенные. А Витька опять в сад, и чашку чаю не допил…

Уже в конце весны раз приехал дед из сада домой в город, дрожащий, сумрачный, но весь этакий решительный, и потребовал:

— Иван, вези меня за Волгу.

Побледнел тогда Витькин отец.

— Зачем, папаша?

— Хочу в остатний раз на хутора поглядеть. Чую: к осени умру.

О-го-го что было, как сказал он это слово: умру!

— Куда тебе ехать в такую даль? Умрешь дорогой. Здесь в спокое…

А дед бух палкой в пол:

— Вези, тебе говорю!

И разом все примолкли: вот какое в голосе у деда было!

Дня этак через три на волжском пароме — кибитка с кожаным верхом, на рессорах, похожая на большого жука; мужики и бабы боязливо заглядывали под верх:

— Кто это там? Не исправник ли?

А в кибитке, в темноте, борода белеет — большущая, волнистая. Узнали мужики, и шепот кругом пошел:

— Сам Андронов едет! Старик Михайло…

— А это кто высокий с ним?

— Это его сын, Иван.

— А-а-а!..

И все украдкой — на них, на них, этакие смущенные, в полном сознании своего ничтожества. И, наверное, не заметили бы большелобого реалиста в белой парусиновой курточке, что жадно глядел на Волгу, на мужиков, на дальний берег, — жадно, потому что ехал впервые в пустыню. Да нельзя не заметить: чуть реалистик подойдет к борту, из кибитки голос:

— Витька, куда ушел? Утонешь! Иди сюда!

И такой непривычный для слуха голос был, ласковый. Это сам Андронов-то, суровый старик Михайло! А на пароме шепот благоговейный.

— Ишь ты, о внуке как пекется!

— Свое, дорого!

Витька в кибитке, а сам ждет, ждет, ждет: когда же пустыня? Он много думал о ней, ждал.

Она — старуха старая, с сумрачным, свирепым лицом, исхлестанным морщинами, большая-большая, она не пускает человека, она не пускает Андроновых; зимой она дует ледяными ветрами, а летом — зноем и мглой, от которых мертвеет жизнь. Так говорит дед:

— Мы ей — жизнь, она нам — смерть. Ну, только шалишь, мы не поддадимся!