Выбрать главу

Они вышли на дамбу. Николай жадно слушал глуховатый голос Быстрова.

— Тяжело нам было, Николай, на ноги становиться!

Станки под дождем мокнут, людям притулиться негде, новые корпуса строить надо, самолеты фронту давать, только успевай поворачиваться! И что ж? Ничего, вытянули!

— А самолеты... даете уже? — спросил Николай.

— Вовсю! Семен Палыч, сам знаешь, мужик какой.

«Если к седьмому ноября, говорит, не дадим самолеты,— не рабочий мы класс Советского Союза!» — вот как круто завернул! Да, помнишь, мы с тобой санитарную кабину проталкивали? Где т,вои расчеты не помогали, там мое горло да кулаки дорогу прокладывали. А теперь кабина гремит на фронте, ого! Фамилия твоя знаменитость получила.

— А тебе откуда это известно? — недоверчиво спросил Николай.

— Военпреды рассказывали. Они по фронтам ездят. А недавно капитан один был; я сам слыхал, как он в заводоуправлении бранился: «Мне самолеты с кабинами Бакшанова нужны, а вы голые машины даете. Я из-за бакшановских кабин тысячу километров по железной дороге маялся. Командующий фронтом без них возвращаться не велел!»

— Так и сказал? — снова спросил Николай.

— Так и сказал. Да, забыл я: «Где, говорит, мне товарища Бакшанова увидеть? Мне от раненых ему руку пожать поручено».

Встреча с Быстровым с новой силой пробудила в Николае тоску по родному заводу, по его людям, по конструкторской работе.

У секретаря партийного комитета сидел Мишин.

Увидав Николая, он оборвал разговор и, нисколько не тая восторга, поднялся со стула.

— Из госпиталя,— объяснил Быстров. — Иду по улице, вижу, идет дяденька и головой с веток снег сшибает.

На Николая Петровича, думаю, смахивает: того тоже «дяденька — достань воробушка» звали. Пригляделся, мать честная, да ведь это он, Петрович, и есть! Обрадовался я, словно родню какую встретил!..

— Что ты все за него адвокатствуешь? — перебил Быстрова Мишин.— Дай ему самому слово вымолвить.

В бледном лице Николая, во всей его длинной фигуре была какая-то пришибленность.

— Виноват я перед заводом... Семен Павлович,... Эшелон... не смог доставить, — проговорил Николай.

— Садись, дон Кихот, — засмеялся Мишин. Николай и впрямь напоминал дон Кихота. — Гитлеровцы виноваты, что дорогу отрезали. А ты тут причем? Как здоровье- то? Бледен ты, брат. Мне Бирин рассказывал, как ранило тебя. Ругать бы тебя надо. Без спросу в драку полез.

Николай молчал.

— Ленинград еще в блокаде. Тяжело там, — тихо продолжал Мишин. Николай вздрогнул, точно его резнуло по сердцу. Ленинград еще в блокаде. Там где-то в окопах Анна.

Мишин внезапно оживился:

— Возглавишь конструкторский отдел, Петрович..? Мы вооружаем сейчас машину, ищем удачное решение.

Мне в наркомате рассказывали, что в одной дивизии на нее шесть пулеметов поставили, так она, горемычная, и не взлетела даже! Я хотел бы, чтоб ты этим вопросом занялся.

Николая обрадовало крепкое рукопожатие Мишина,— в нем была ободряющая теплота.

— А теперь веди к Петру Ипатьевичу, товарищ Быстров! — сказал Николай.

Николай шел быстро, почти бежал, и Бьвстров едва ¦поспевал за ним. «Неужели я сейчас увижу Глебушку, отца, маму?» — спрашивал себя Николай, не веря своему счастью.

У калитки одного из новых двухэтажных домов стояла сестра Анеы. Он узнал ее по глазам^— синим, глубоким, с веселыми искорками.

— Тоня?! — Она шагнула к нему, и Николай увидал сына. Глебка отворил калитку и высунул голову в черной мерлушковой шапке-ушанке.

— Глебушка! — крикнул Николай, забыв, что нужно поздороваться с Тоней, и поднял сына на руки.

«Как он исхудал! —молча удивилась Тоня. — Не хворает ли?» А Николай целовал сына и сквозь слезы бормотал:

— Глебушка... синеглазый мой!

— Вот еще! — пожал плечами Глебушка. — Плачет... А еще мужчина!

Утро стояло тихое, задумчивое, но на небе, по разорванным низким облакам, заметны были еще следы бушевавшего здесь ночью ветра.

Если бы у Николая спросили, чем этот день отличается от других зимних дней, он ничего не мог бы ответить, но каким-то шестым чувством, необъяснимым словами, он ощущал весну. И в чуть потемневших сугробах вокруг деревьев и столбов, и в неожиданно громком крике вороны, и в ясном, дрожащем, мягком свете утра угадывалась близость весны.

— Чего же мы стоим, папа? Мне холодно! —воскликнул Глебушка.

— Да! — спохватился Николай. — Пойдем к бабушке.

Пока они поднимались по лестнице, Таня рассказала, как она выбиралась из осажденного Ленинграда, но Николай почти ничего не слышал: его переполняла радость. Рядом шел сын, Глебушка, он держал в своей руке его маленькую теплую ручонку.

— Собираются Бакшановы! — зычно прогудел он, увидев мать.

Марфа Ивановна тихо ойкнула и повисла на плечах сына.

Тоня протянула Николаю письмо.

— Не зайди я на вашу ленинградскую квартиру, оно лролежало бы в почтовом ящике до конца войны.

— От Анны! — задьихаясь, проговорил Николай. У него дрожали руки. Он узнал почерк Анны.

«Николай!

Пусть эти грустные строки (ты чувствуешь?!) будут моим поздравлением с днем твоего рождения: сегодня ведь двадцать девятое сентября! Я вспохмнила, как в этот день пекла твой любимый «наполеон», хворост, готовила ужин на «двунадесять» ртов и ты приходил с корзиной бутылок и артелью друзей. Я вспоминаю обо всем этом и плачу. Разумеется, втайне от начальства: подполковник Козлов при виде женских слез -приходит в состояние буйного помешательства. Коля! Пусть наилучшим тебе подарком будет надежда, что я скоро вернусь! Я пишу—скоро вернусь. Через месяц? Год? Два? Никто не скажет когда, только я говорю: скоро. Знаешь почему? Я немного хитрю: раз я пишу «скоро», значит ты будешь меня ждать с большим нетерпением и чаще обо мне думать. Вот уже третью ночь мы сидим иа одной из станций. Идут эшелоны первой очереди — артиллерия, пехота... Кругом темень. Я сижу в вагоне, слушаю унылые, тоскующие переборы гармони (играют где-то у военного коменданта), и душа плачет и стонет по дому, по сыну» по тебе... Завтра поедем «туда». Сказать по правде, и страшно» и хочется, чтобы» скорей окончилось ожидание. Я еще не была «там», а уже слышала много грозиого и тяжелого, заметила много волнующих картин. Вчера днем против нашего вагона остановился санитарный поезд. Ярко сияло солнце. Где-то высоко заливался жаворонок. Было знойно и тихо. Из вагона вынесли на носилках раненого и положили между путями. У него была перевязана голова и верхняя половина лица. Раненый осторожно нащупал рукой землю.

— Что это? — спросил он испуганно.

— Земля! — удивленно сказала девушка, стоявшая подле.

— Засыплет!.. Засыплет!.. — судорожно забился раненый, испуг срывал его голос. Должно быть, в его сознании встали взрывы и черные столбы земли...

Тебя, наверное, удивит, что я очутилась в дивизионном госпитале. Это случилось не вполне по моей воле. Комиссар эвакогоспиталя вызвал меня к себе и спросил-желаю ли я работать в дивизионном госпитале?

— Почему вы вызвали именно меня? — спросила я.

Он ответил:

— Потому что вы нашли в себе мужество пойти на фронт доброволыио, не ожидая мобилизации. Он помолчал и добавил: — И еще потому, что в дивизионный госпиталь нам требуется надежный, волевой товарищ и опытный хирург.

Я поняла, что илу в самое пекло войны, на ее передний край. Николай! Могла ли я отказаться? Нет, я не омела отказаться».

Далее две строки были густо перечеркнуты: Николай, как ни напрягался, ничего ее мог разобрать. «Николай! Береги сына. Смотри, чтоб ему Марфа Ивановна не давала яичек, ведь у него диатез. И сам не забывай одевать кашне, скоро осень! И потом, у тебя дурацкая привычка носить пальто нараспашку. Я всегда нервничала из-за этого. Обещай мне, что будешь застегиваться иа все пуговицы. Обещаешь? Смотри!

Николай, как только прибудем на фронт, я напишу тебе мой окончательный адрес. И тогда условие: писать каждую неделю. Ладно? Пиши, что нового в твоей работе. Воюй, инженер! Не забывай, что чертежный стол — твое поле сражения. (Я вспомнила эти твои слова.)