За двадцать лет, прошедших с тех пор, Козловский, конечно, внешне изменился. Но в его облике были то же обаяние и красота зрелости. Глядя на него, я вспомнил первую давнюю встречу на Пименовском и снова почувствовал странное, радостное и немного грустное ощущение своей отдаленности от выдающихся людей, расположившихся за столом. Оно быстро прошло, это ощущение незримой дистанции перед талантом их, потонуло в непринужденной перекрестной беседе.
После ужина Александр Петрович потянул меня за рукав.
— Пока не совсем стемнело, хотите посмотреть мои яблоньки?
Мы вышли в сад. Стрекотали большие зеленые кузнечики. Пахли розы на клумбах по фасаду «хаты».
— Цветники — это любовь и забота Солнцевой. А вот моя — черноплодная рябина. Плодоносная чрезвычайно. Я привез саженцы из Мичуринского сада. Те яблоньки тоже. Посмотрите, как нынче обильна завязь!
Довженко осторожно нагибает ветвь, ласково касается кончиками пальцев сдвоенных, строенных, величиной с грецкий орех, плодов, еще темно-зеленых, с неотпавшими розетками коричневых, засохших околоцветий.
В сумеречном освещении лицо его молодеет, а глаза почему-то начинают светиться. Он улыбается. Радостно и грустно.
— Касаюсь их, и сердце волнуется, — произносит он тихо.
И потом вот так, как бы обняв яблоневые ветви, отягощенные будущим урожаем, он начинает говорить о том, что хотя каждый день подолгу сидит за столом над сценарием, тоскует о камере и съемках, о представляемых эпизодах и сценах еще не рожденного фильма.
— Очень много несделанного останется еще, — заканчивает Довженко довольно длинный монолог. — А может быть, так у всех? Быть может, всегда есть у каждого человека что-то несбывшееся? Помните, у Грина в «Бегущей по волнам» и в других его прекрасных сказках, как об этом сказано? — И повторяет, точно забывшись, несколько раз одно и то же слово: — Несбывшееся, несбывшееся…
Бестактно было с моей стороны вторгаться в раздумье великого художника, погрузившегося в себя. Я чувствовал это совершенно отчетливо и все же сказал:
— Александр Петрович, ведь вы скоро начнете снимать «Поэму о море». Все будет в порядке.
Сказал, очевидно, потому, что захотелось увести его от грустных мыслей. Ведь вопрос о производстве «Поэмы о море» решен, и столь длительный, трудный для творческой натуры кинорежиссера период простоев для него миновал.
Довженко довольно резким движением рук отбросил ветви яблони, шагнул в сторону дачи.
— Да? Вы так считаете? — сказал он скучным голосом.
У меня до сих пор щемит сердце, когда я вспоминаю о своей нечуткости тогда.
Молча и медленно пошли мы к даче. Окна ее еще не засветились, хотя сумрак сгустился. Мы слышали негромкие женские голоса и глубокий баритон Ливанова.
— Давай, Ваня, давай потешь, ублаготвори, — просил он о чем-то Козловского.
Довженко остановился у крыльца и, призывая меня к вниманию и неподвижности, поднял руку. Словно подчиняясь этому его движению, голоса в даче смолкли, и в сиренево-зеленой тишине свежеющего мира летней ночи возник и поплыл неповторимый голос…
Козловский запел: «Чуешь, браты мий…»
Довженко слушал, застыв, даже не опустил руки.
Юлия Ипполитовна позвонила рано утром. Глухим, незнакомым голосом сказала одну фразу:
— Александра Петровича больше нет.
И повесила трубку.
Прощание с Довженко происходило в зале особняка Центрального Дома литераторов на улице Воровского. Единственном тогда в ЦДЛ зале, высоком, в черных дубовых панелях, с площадкой наверху лестницы, ведущей на хоры и в комнаты второго этажа и библиотеку. Площадку поддерживали резные колонны и ограждал деревянный барьер с резными стилизованными орлами. Там издавна стоял рояль.
В «Дубовом зале» много лет собирались писатели на обсуждения, на собрания секций, пленумы правления, встречи. Здесь же справлялись юбилеи. И здесь же прощались со многими товарищами.
Траурную церемонию памяти Александра Петровича Довженко открыл Константин Симонов. Сказав несколько слов, он не назвал имя следующего выступающего. В напряженной и тоскующей тишине зала, полного пришедших проститься с Довженко родных, друзей и товарищей, возникла мелодия песни. Той, что звучала недавно еще в летней ночи на даче в поселке «Мичуринец». И пел ее тоже Иван Семенович Козловский, всю душу своего огромного таланта певца вкладывая в нее. Навсегда расставаясь с другом. С великой печалью, обнажая для всех страдания своего сердца: «Чуешь, браты мий…»