Выбрать главу

Вы меня видите в ужасном положении. Я хотел вас попросить мне помочь.

КУЗНЕЦОВ:

Я слыхал, что ваш кабачок лопнул, не так ли?

ОШИВЕНСКИЙ:

В том то и дело. Я вложил в него свои последние гроши. Все пошло прахом.

КУЗНЕЦОВ:

Эта мебель ваша?

ОШИВЕНСКИЙ:

Нет. Сдали мне с комнатой. У меня своего ничего нет.

КУЗНЕЦОВ:

Что же вы теперь намерены делать?

ОШИВЕНСКИЙ:

То-то оно и есть. Вы мне не можете дать какой-нибудь совет? Мне очень хотелось бы <у>слы-шать от вас совета.

КУЗНЕЦОВ:

Что-нибудь практическое, определенное?

ОШИВЕНСКИЙ:

Я хочу вас спросить вот что: не думаете ли вы, что в самой затее кроется какая-нибудь ошибка?

КУЗНЕЦОВ:

К делу, к делу. В какой затее?

ОШИВЕНСКИЙ:

Ладно. Если вы не хотите понять меня с полслова, буду говорить без обиняков. Я, Иванов да Петров, да Семенов решили несколько лет тому назад прозимовать у раков, иначе говоря, стать Божьей милостью эмигрантами. Вот я и спрашиваю вас: находите ли вы это умным, нужным, целесообразным? Или это просто глупая затея?

КУЗНЕЦОВ:

Ах, понимаю. Вы хотите сказать, что вам надоело быть эмигрантом.

ОШИВЕНСКИЙ:

Мне надоела проклятая жизнь, которую я здесь веду. Мне надоело вечное безденежье, берлинские задние дворы, гнусное харканье чужого языка, эта мебель, эти газеты, вся эта труха эмигрантской жизни. Я — бывший помещик. Меня разорили на первых порах. Но я хочу, чтоб вы поняли: мне не нужны мои земли. Мне нужна русская земля. И если мне предложили бы ступить на нее только для того, чтобы самому в ней выкопать себе могилу, я бы согласился.

КУЗНЕЦОВ:

Давайте все это просто, без метафор. Вы, значит, желали бы приехать в Триэсэр, сиречь Россию?

ОШИВЕНСКИЙ:

Да, я знаю, что вы коммунист, поэтому и могу быть с вами откровенен. Я отказываюсь от эмигрантской фанаберии. Я признаю Советскую власть. Я прошу у вас протекции.

КУЗНЕЦОВ:

Вы это все всерьез говорите?

ОШИВЕНСКИЙ:

Сейчас такое время… Я не склонен шутить. Мне кажется, что если вы мне окажете протекцию, меня простят, дадут паспорт, впустят в Россию…

КУЗНЕЦОВ:

Раньше всего отучитесь говорить «Россия». Это называется иначе. Затем должен вам вот что объявить: таких, как вы, Советская власть не прощает. Вполне верю, что вам хочется домой. Но вот дальше начинается ерунда. От вас на тысячу с лишком верст пахнет старым режимом. Может быть, это и не ваша вина, но это так.

ОШИВЕНСКИЙ:

Да позвольте, как вы смеете говорить со мной таким тоном? Что вы, поучать меня собираетесь?

КУЗНЕЦОВ:

Я исполняю вашу просьбу: вы ведь хотели знать мое мненье.

ОШИВЕНСКИЙ:

Да наплевать мне на ваше мненье. У меня тут тоска, тощища, а вы мне про какие-то старые режимы. Извольте, все вам скажу. Вот хотел на старости лет подлизаться — ан, не умею. Смертельно хочу видеть Россию, правильно. Но кланяться Советской власти в ножки… нет, батенька, не на такого напали. Пускай… если позволите, заполню анкету… да и поеду, а там возьму и наплюю в глаза вашим молодчикам, всей этой воровской шушере.

КУЗНЕЦОВ:

(Смотрит на часы.) Ну, теперь вы, по крайней мере, искренни. Можно считать наш разговор оконченным.

ОШИВЕНСКИЙ:

Эх, много бы я вам еще наговорил. Да вы у меня в доме, неловко…

КУЗНЕЦОВ:

Разрешите откланяться?

Без стука входит Ольга Павловна, останавливается в дверях.

КУЗНЕЦОВ:

Не думал, что еще тебя увижу до отъезда. Ошивенский. Что вы, Ольга Павловна, как вкопанная остановились. Входите, входите…

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Да, Алеша, я тоже не ожидала. (К Ошивенскому.) Собственно говоря, я зашла, потому что мне недавно звонила Марианна и сказала, между прочим, что вы собираетесь переезжать — ах, твои чемоданы тоже здесь с тобой — и… да… я подумала, что вам очень трудно, что у вас совсем денег нет…

ОШИВЕНСКИЙ:

Нет, ничего. Где-нибудь раздобудем. Это большого значенья не имеет.

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Все-таки. У меня есть немного свободных денег.

ОШИВЕНСКИЙ:

Ну, если так… Благодарствуйте. Да, да, вполне достаточно. Через три дня отдам.

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Вот и хорошо. Чудно. Мне не к спеху.

ОШИВЕНСКИЙ:

Я вас покину. Спасибо за приятнейшую беседу, господин Кузнецов. Я должен пойти вниз, кое о чем переговорить с хозяйкой. (Быстро уходит.)

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Алеша, прости, что мы опять увиделись. Ты сейчас должен ехать на вокзал, да? Отчего ты так молчишь?

КУЗНЕЦОВ:

Это сиянье на твоем лице… Эх, Оля, Оля…

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Конечно, я рада, что так вышло. Какой ты смешной. Тебе сейчас нужно ехать?

КУЗНЕЦОВ:

Да, через десять минут. Черт меня подрал прийти к этому старому хрычу. Кстати, знаешь, будь он моложе, он, пожалуй, мне пригодился бы для какой-нибудь мелкой работы. Совместно с Таубендорфом, что ли.

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Слушай, не будем сейчас говорить о пустяках. Когда мы прощались нынче, я сдержалась. А теперь мне хочется побунтовать.

КУЗНЕЦОВ:

Ты называешь мою работу пустяками? Так неужели правда? Неужели ты меня все-таки обманывала?

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Алеша, ты отлично знаешь, что я тебя обманывала. Если ты не хочешь видеть — твое дело. Я, может быть, завтра пожалею, что тебе все это выпаливаю. Но сейчас я не могу иначе.

КУЗНЕЦОВ:

(Улыбается.) Оля, пожалуйста, не надо выпаливать.

ОЛЬГА ПАВЛОВНА:

Нет, нет, постой. Ведь мы с тобою уже простились. Ты уехал. Представь себе, что ты уехал. А сейчас ты меня только вспоминаешь. Ничего нет честнее воспоминанья…

КУЗНЕЦОВ:

Оля, я тебе еще раз скажу. Моя работа для меня… Это… впрочем, ты знаешь. Но вот чего ты не знаешь: я делал вещи, после которых никакая личная жизнь — жизнь сердца и так далее — для меня невозможна.