Похожая на чудесный глубокий человеческий голос, запела скрипка. Из приемника лилась певучая мелодия «Песни без слов» Петра Ильича Чайковского.
И почти одновременно с начавшейся музыкой в дверях комнаты появилась взволнованная и сияющая Таня.
— Можно, я послушаю у вас? — спросила она, присаживаясь на стул и наспех укладывая под косынку косы, которые, очевидно, только что начала расплетать. Глаза ее светились как-то необыкновенно. Повязав косынку, она подперла рукою щеку и обратилась в слух.
Большое радостное волнение охватило Таню. Что-то происходило с нею. Слепило глаза. Теснило дыхание. Песня без слов! Сколько напомнила она! Тихий городок… лето… Песня без слов и… война! Встреча в Москве и известие о том, что Георгий, сперва мальчик, потом юноша, часто играл это и вспоминал Татьянку… Слова на набережной: «Ты сама как песня без слов…» Концерт в саду и эта вещь, включенная для нее в программу, и то, что пришло на память тогда, самое острое и больное: первое прикосновение к роялю после выхода из клиники и застывшие на клавишах пальцы, беспомощные, как перебитое крыло маленькой птицы.
Музыка кончилась. Голос Ивана Филипповича и диктора прозвучал почти одновременно.
— Да, хороша скрипочка, — сказал Иван Филиппович, — басок только глуховат. Вот мою бы последнюю в эти руки, уж она бы запела! — Он довольно улыбался.
Из слов диктора Таня расслышала только:
— …лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова…
Она не слышала ничего сказанного после. Порывисто поднялась.
— Что он сказал? Кто играл это? Вы слышали? — бросилась она к Ивану Филипповичу и, не дождавшись от него ответа, подбежала к Алексею, который так же, как и отец, не понял, почему такое волнение. — Алеша! Алексей Иванович! Кто играл? Скажите мне, ради бога! — Она схватила Алексея за руки и ждала ответа, не спуская с его лица больших взволнованных глаз.
— Георгий Громов, — ответил он.
— Значит, не послышалось! Значит, правда! — почти крикнула Таня. — Несколько секунд она стояла посреди комнаты, глядя то на недоумевающее лицо Алексея, то на растерянные глаза Ивана Филипповича. «Значит, не послышалось! Значит, не послышалось!..» — несколько раз повторила она про себя и, набрав полную грудь воздуха, выдохнула его так, словно с плеч упала какая-то огромная тяжесть.
— Ой!.. — и ринулась к двери, на всем ходу столкнувшись с Варварой Степановной, которая входила в комнату. Таня обняла ее и на секунду прижалась лицом к ее щеке. — Варвара Степановна, миленькая, спасибо! — поблагодарила она неизвестно за что и тут же спохватилась, что говорит вовсе не то, что следует. — Простите! Едва с ног вас не сбила, совсем ненормальная.
Косынка, наспех повязанная, слетела с головы, и косы — одна наполовину расплетенная — тяжелыми жгутами упали на спину. Подхватив косынку, Таня пробежала кухню и скрылась за дверью своей комнаты.
Варвара Степановна, не слышавшая предыдущего разговора, обескураженно смотрела то на сына, то на мужа, стоявшего возле приемника с зажатыми в руке очками, которые он вытащил почему-то из кармана, но не надел.
— Что случилось-то? — спросила она мужа. — Танечка-то чего убежала, словно гнался за ней кто?.. Объясни, сделай милость. Алеша! — повернулась она к сыну. Тот пожал плечами и ничего не ответил.
— Тут, Варюша, по-честному тебе сказать, — медленно, как будто прислушиваясь к тому, что сам говорит, сказал Иван Филиппович, — мне понятно только одно и самое основное, то, что я ровно ничего не понимаю… Налей-ка мне чайку погорячее, этот, надо полагать, чуть тепленький.
Прибрав очки и гремя стулом, Иван Филиппович уселся на свое место.
— …Конечно, он получил письмо! Конечно, получил! — повторяла Таня, то присаживаясь на кровать, то вновь поднимаясь и начиная мерить шагами крохотное пространство своей комнатки. Она села к столу, повинуясь внезапно нахлынувшему желанию написать Георгию, достала чистый листок бумаги, обмакнула перо, начала: «Георгий, родной!..» и задумалась. Просидев несколько минут, Таня поняла, что сегодня ничего не напишет. Снова поднялась…
Он верит! Он понял, что неправ! Это моя любовь долетела! Милый мой! Я ведь знала, что ты не можешь думать обо мне плохо! — проносилось в сознании.
А недослушанные слова диктора, между тем, сообщили, что концерт солистов Московской филармонии при участии талантливой молодежи, в том числе и лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова, передавался в записи на пленку и что состоялся он такого-то июля 1955 года в Варшаве и транслировался тогда по Варшавскому радио…
Порывшись на этажерке с книгами, Таня достала конверт, в котором хранила самые большие свои реликвии: фронтовое письмо отца, фотографии его и матери — все, что увезла еще во время войны с собой на Урал, достала оттуда фотографию, захваченную из Москвы. Она долго вглядывалась в черты лица Георгия, в его темные глаза, в его улыбку… Легла не раздеваясь, потому что вдруг ощутила сильную слабость, от радости, наверно, и долго держала перед собой фотографию. Лицо Георгия стало расплываться от радостных, застилавших глаза слез…
Прижав к груди карточку, Таня уткнулась лицом в подушку, давая волю охватившему ее чувству, в котором слилось все, что только может уместиться в сердце.
В эту ночь она не видела снов. Так и проспала, зарывшись в подушку, влажную от слез, мягкую, ласковую и горячую.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
«Решающий» технический совет собрался в гарнитурном цехе, который был принаряжен по настоянию Ильи Тимофеевича. Старик заявил, что добрую вещь можно справедливо оценить только в абсолютной чистоте.
Посреди цеха разместили мебель: шкафы, буфеты, столы, тумбочки… В одном месте поставили набор мебели для квартиры. Илья Тимофеевич самолично протер полировку мягкой тряпочкой и расхаживал возле выстроенных изделий походкой фельдмаршала, окидывая взором «деревянное войско».
Солнце спускалось к Медвежьей горе, ощетинившейся хвойным лесом. Оно заглядывало в окна цеха и зажигало под зеркальной полировкой искрящиеся древесные волокна. Орех, карагач и волнистый клен одевали мебель в красивый и строгий наряд. От солнца слои дерева оживали и светились. Они то волнами разбегались в стороны, то сходились, образуя причудливые рисунки, что-то похожее на фантастические ущелья и горы, по которым как бы струились и переливались огнем живые стремительные реки.
Илья Тимофеевич даже сам залюбовался и долго стоял, как очарованный, перед красотою того, что почти два месяца создавалось солдатами его «мебельной гвардии».
Собралось с полсотни человек. Кроме членов совета, пришли и те, кто не имел пока прямого отношения к новой мебели, но кому душа не позволила остаться в стороне. Осматривали и обсуждали образцы, обменивались мнениями. Тут же путался Ярыгин с суетливым и едким огоньком в глазах. Он сдержанно похваливал мебель рядом с теми, кто отзывался о ней одобрительно, и рьяно поругивал шепотком там, где улавливал хотя бы крохотную тень недовольства.
Больше всех, однако, волновался Саша Лебедь. Еще бы! Во всё, что он здесь делал, он вложил все старание, всю заботу, всю любовь, включая и память о ворчливых назиданиях Ильи Тимофеевича.
Когда образцы были утверждены, Саша даже чуть не крикнул «ура!», но вовремя спохватился и только радостно потер нос.
Первый штурм высот мебельной славы кончился. Начинался второй, и от этого Саша чувствовал прилив новых сил. Вообще своей работой в бригаде он был очень доволен. Тот однообразный труд, которым он был занят в сборочном цехе до того, как попал в бригаду, — ненавистная вгонка ящиков, — кончился, стал частицей вчерашней жизни.
Начиная работать в бригаде, он боялся: вдруг поручат какое-нибудь малоинтересное дельце вроде приготовления клея или черновой обработки заготовок. Но вышло иначе. Работу ему дали наравне со взрослыми опытными столярами.
Илья Тимофеевич взялся над ним шефствовать и даже доверил очень щекотливое дело — подбирать по цвету и слою фанеру, которая шла на облицовку. Правда, без осторожного назидания все же не обошлось: