Выбрать главу

Родных у нас не было. Как я теперь понимаю. Родители скрывали про них, наверное, потому, что они жили за границей. У мамы — где-то в Прибалтике или в Польше. У отца — не знаю, но какая-то часть его молодой жизни была от меня спрятана. Отец не прочь был выпить, предпочитал самогон, любил купаться, крепко париться в бане, играл в шахматы. Главная же черта его жизни была доброта. Была она естественной, он первый от нее удовольствие получал.

Умер он, когда я был уже женат. Успел понянчить мою дочь, многое успел увидеть из моей жизни. С его смертью я лишился зрителя-болельщика, всегда заинтересованного, собственная его жизнь к старости занята была прежде всего переживанием моих радостей и невзгод.

Смерть не удалила его из моей жизни. Я даже чаще размышляю о нем, появилось больше интереса к его прошлому, его молодости, к таланту его доброты, ибо я убедился, что это главный талант человека. Он никогда не чувствовал себя виноватым перед властью, законом, а вот перед семьей, передо мною — да. К сожалению, мы почти не говорили об этом. Не так давно отвечая на вопрос, зачем в 1941 году я записался в Народное ополчение, я счел этот вопрос наивным — был всеобщий порыв… Однако сюда добавлялось что-то мое, личное. Мне хотелось доказать, что я не сын «лишенца», ссыльного, а я доброволец, я в первых рядах. Война давала мне возможность проявить свой патриотизм, я почувствовал свое равноправие. Драгоценное чувство, теперь малопонятное. Я не хуже других, теперь я советский. Наверное, таково было неосознанное побуждение, в то время оно, сокровенное, таилось у многих.

* * *

В десятом классе меня не прияли в комсомол как сына высланного. Дома я пожаловался матери. Она ничего не ответила. Я рассказывал, как это было, остальных приняли, а мне отказали. Не утешала, хоть бы слово сказала, сжав губы, молча строчила на своей машинке.

Я лег на диван, стало обидно, что у себя дома родная мать хоть бы подошла, по голове погладила. Думаю, что я заплакал, во всяком случае так я сейчас вижу ту сцену. Достоверно в ней молчание матери, холодное, упорное молчание.

Наверняка она проклинала сволочные порядки этой власти, этой уродской страны… Ненависть переполняла ее. Только теперь я сообразил, что она никогда при мне не поносила власть. А может быть, ее даже устраивало, что ее мальчика не приняли в комсомол.

Паренек этот все лежит на диване, раздавленный, жалкий, никем не понятый, никому нет дела до его позора и несчастья. Он всерьез считает, что отныне он отщепенец, будущее его растоптано, надеяться не на что. Это выглядело жизненной катастрофой.

* * *

Веры в Господа инквизиторам не хватало. Еретиков, которым они уготавливали место в аду, они, не дожидаясь срока, здесь, на Земле, живьем жгли на кострах. Словно не надеясь на Высший суд.

Календо оставил нам описание Ада, чисто журналистский очерк. Подробный, суховатый, но с деталями, подсмотренными газетчиком, краски, запахи. Грешники не горят, их не сжигают, как, допустим, сожгли Джордано Бруно, их поджаривают. Специальная смесь замедляет эффект огня.

Ад и Рай равноценны, ибо оба требуют вечного пребывания. Ад это как бы изнанка Рая.

* * *

Слава поэта зависит от читателя. Наступает момент, когда поэт становится великим, гениальным, хотя он тот же, чем был, читатель стал другой. В русской поэзии так складывались судьбы Надсона, Апухтина, позже Щипачева, Асадова — сперва восторги, потом забвение. И наоборот — как выросло признание Бродского, Мандельштама.

* * *

Знает ли нынешний кабинет министров и прочие начальники, чего они хотят достигнуть? Не видно. А видно что? Богато жить и не откладывая (Сердюков, Шувалов…).

* * *

В вестибюле музея конная статуя какого-то короля. Перед ней стоит девица. Долго, неподвижно рассматривает. Я подхожу, спрашиваю, кому этот памятник? Она поднимает на меня глаза, пожимает плечами.

Я улыбаюсь, предлагая как бы вступить в разговор, говорю:

— Думаю, что раз вы так смотрите, вы знаете.

— Какая разница кому, — холодно отвечает она.

— Если вам безразлично, чего же вы стоите? — я заканчиваю с маленьким смешком.

Взгляд ее становится тяжелым.

— Вали отсюда.

— Ну и дуреха, — отвечаю я свысока.

Она вздыхает и уходит. Я стою и рассматриваю этого короля, стараясь понять, что ее заинтересовало. Статуя как статуя. «Дуреха», — обиженно повторяю я.

* * *

Мог быть президентом и Хасбулатов. Если бы импичмент Ельцину прошел. Шести голосов не хватило. И началась бы, как Ельцин считает, коммунистическая реставрация.