Мне страшно нравится, что в меневском описании все ветхозаветные пророки словно еще на шаг или полшага не приблизились к тому пониманию любви, о каком в Нагорной проповеди говорит Иисус. То есть не то что они неправы, просто еще не дошли, им еще – не дано. Потребуется много времени, чтобы что-то понять, на какую-то ступень подняться. Это очень понятная идея, которая и сейчас может быть применима. Ведь среди нас, в нашем, в каком-то смысле ветхозаветном, времени появляются (и появлялись) люди, которые как будто бы на шаг впереди среднестатистического понимания, уровень ответственности которых и уровень понимания более глубокий, чем у других.
– Например?
– Улицкая, например. Сахаров – совершенно точно: человек, который, сотворив зло, дав его в руки другим, немедленно начал борьбу против применения этого зла и против всех, кому он его дал в руки. Ты можешь говорить, что он такой совестливый появился случайно, но это тоже та самая ноосфера, вечная жизнь и залог ее – люди, которые не боятся сказать, которые честны какой-то звенящей честностью, которые говорят и делают что-то, что не позволяет времени и нам в нем оставаться прежними. Их существование – залог того, что мы двигаемся в верном направлении, что ситуация не вышла и не выйдет из-под контроля. В это я верю и чувствую это достаточно ясно: всё под контролем, мы – точка в вечности. Это классное ощущение. Оно позволяет не суетиться.
– За хроникой каких текущих событий ты следишь?
– Никаких. Вся эта собачья свадьба с предвыборными кампаниями, с журналистикой, особенно политической, с которой я была очень долго связана, – мне больше неинтересна. Это, правда, собачья свадьба. Щеночки, иногда хорошенькие, родятся. Иногда нет. Если кобелек трахает кобелька, – а такое же у собачек тоже бывает, – то не родятся, а просто шум стоит. Да и наплевать. Мне неинтересно.
– Ты легко научилась жить вне контекста?
– В этом нет ничего трудного. Непросто бывает, когда бедный Ясин пытается со мной говорить о том, какой такой-растакой Сечин и какой вообще кошмар происходит, я ему неизменно отвечаю: «Папа, да. Но давай мы не будем об этом разговаривать».
– О чем же тогда вы говорите?
– К сожалению, в последнее время о бытовых проблемах всё больше.
– Почему «к сожалению»? Это плохо?
– Ему это неинтересно. А мне, наоборот, стало интересно намного больше: надо вести дом, хозяйство, принимать практически важные бытовые решения, касающиеся нас лично, а не всей страны вообще.
В коридоре включают свет. Шуршание. Крик: «Мам, это я!» Из Москвы за город к маме приехала дочь Варя, успешная молодая женщина. Через несколько минут из соседнего дома придет Евгений Ясин, отец Ирины, выдающийся российский экономист, с 1994-го по 1997-й – министр экономики России. Младореформаторы, в числе которых Егор Гайдар, Анатолий Чубайс, Сергей Кириенко, часто называют Ясина своим учителем. Варя и Евгений Григорьевич тихонько шепчутся в коридоре, ожидая конца интервью и возможности соблюсти традицию: уже несколько лет, когда позволяет время, три поколения Ясиных усаживаются в эти кресла у камина, чтобы спокойно беседовать до самой ночи. О чем? О каких-нибудь, наверное, сиюминутно важных вещах, которые в пересказе посторонним делаются грубее и проще, оказываясь в конце концов совершенно непонятными.
– Осталось что-то, с чем ты так и не смогла совладать?
– Я не могу сказать, что ничего не боюсь, потому что боюсь, конечно. Больше всего боюсь разрушения вот этого своего мирка, в котором я живу со своими книжками, белками, сойками, девчонками и папой.
– А старости, маразма или смерти?
– Нет. Старость у меня уже есть, потому что старость – это беспомощность, а я беспомощна. Маразма у меня не будет, потому что я учу стихи, считаю в уме и тренирую мозг. Чего еще можно бояться в моем положении? Бедности. Бедности я боюсь очень сильно. Потому что в моем состоянии бедность особенно печальна. Ведь я могу за счет расходов компенсировать какие-то свои немощи – это самое важное. Таблетки, которые немного тормозят развитие рассеянного склероза моей формы, тоже дорого стоят.