Я никогда раньше не хотела, чтобы другому человеку было так плохо…
Матвеева замолчала. Задумалась, одинокая слеза потекла по ее щеке. Абрамов, уже готовый к такому исходу, протянул ей пачку бумажных платков.
Она плакала молча, и от этого было еще тяжелее. Так плакала Настя, когда ее кто–то обижал: молча, без единого всхлипа. Страшно, потому что в рыданиях облегчается душа.
– Хочешь, мы продолжим завтра? – спросил он неожиданно для себя, хотя решил уже, что не может позволить себе потратить еще один день на этот допрос.
Матвеева кивнула.
Договорившись с сотрудниками изолятора и забронировав себе на завтра кабинет, Абрамов вышел во двор. Адски хотелось курить, и он машинально искал пачку сигарет в кармане, пока не вспомнил, что ее там нет и быть не может. Курить он бросил пять лет назад.
Зазвонил телефон.
– Саш, ты далеко? – послышался в трубке голос Петрова. – У меня тут аврал полный, а на Дыбенко опять поножовщина с потерпевшим. Ты не съездишь, а?
– Съезжу, – обреченно вздохнул Абрамов.
Если Настя и ждала его домой этим вечером, видимо – зря.
Домой он не вернулся. Потерпевший пришел в себя в больнице и пришлось ехать к нему, брать показания. Случайный знакомый, отплативший хозяину квартиры за гостеприимство ножом в легкое, скрылся с места преступления, и искать его следовало по горячим следам: убегая он прихватил магнитофон и утюг.
Опера прочесывали ближайшие скупки и ломбарды, но вещи пока не всплыли. Саша надеялся, что потерпевший скажет ему хоть имя нападавшего…
В поездках и бумажной работе пролетел весь вечер, и ехать куда–то уже не было никакого смысла. Абрамов достал из шкафа в кабинете постельное белье, свежие носки и зубную щетку. Тюбик зубной пасты сиротливо скукожился в уголке на полке – Петров в последнее время тоже часто ночевал на работе, а пасты он использовал много.
Запиликал телефон.
Настя прислала обиженный смайлик с пожеланиями доброй ночи.
Саша устроился на продавленном диване и, уже проваливаясь в сон, пообещал себе, что уж на этот Новый Год обязательно свозит ее в Прагу.
Как обещал летом. И год назад.
На следующий день в десять утра он снова сидел в следственном кабинете следственного изолятора № 5. Он не очень понимал, что тут делает, но что–то сильнее его самого тянуло его в эту комнату к женщине, по его просьбе рассказывающей ему о своей судьбе.
Ее история интриговала. Он боялся признаться себе в этом, но он хотел знать ее развитие, несмотря на то, что конец был ему известен. Он понимал, что только так расставит все точки над не существующей в русском алфавите буквой, уберет нестыковки в показаниях свидетелей.
Поймет наконец, что Матвеева Татьяна Эдуардовна делает в этом проклятом Богом месте.
Ее привели, и она встретила его новой улыбкой. Ее совершенно необыкновенно теплой, но очень грустной улыбкой.
Он привычным жестом положил бумаги с ручкой на стол, хотя понимал – ему опять нечего будет записывать, и приготовился слушать.
Тому не понять, кто не испытал подобного. Это жуткое ощущение, когда мир вокруг тебя рушится, и ты падаешь вниз, в темноту, вместе с его обломками. Тянись – не тянись, до краев уже не достанешь.
Что толку рассказывать, как я жила? Целый год каждый новый день ничем не отличался от предыдущего. Мрак. Полная беспросветность тянущегося существования.
Я порвала связи со всеми друзьями. Знаешь, когда каждый день кто–то ноет об одном и том же, это утомляет. Но ноющему–то не надоедает говорить. Сначала меня утешали. Потом уверяли, что пора бы уже успокоиться, что надо жить дальше… Полная херь. Как будто можно после такого жить дальше. Как будто можно забыть о случившемся.
Потом меня просто перестали слушать, и я решила – к чему мне такие друзья? Они хотели, чтобы я смеялась, а мне хотелось плакать. Я стала делать это одна.
Иногда я курила, но это не приносило облегчения, как и алкоголь. Облегчение приносил только сон – я полюбила его, потому что таким способом половина суток выпадала из моей жизни. В общем, я тупо жалела себя.
Целый год.
А потом что–то изменилось. Не то, чтобы я решила жить как раньше, но я внезапно поняла, что жить придется. Впереди было еще много лет – я принципиально не из тех, кто кончает жизнь самоубийством, а значит, надо как–то мотать свой срок на земле. И я начала рисовать.
Сначала это была сущая ерунда – что– то для себя на обрывках бумаги. Но ерунда вдруг переросла в серьезное увлечение, и внезапно я стала писать всерьез. Картины у меня были мрачные: с кладбищами, крестами, воронами. Они мне не нравились, но не из–за своего настроения. Просто в какой–то момент я поняла, что рисую плохо.