Садовников чувствовал бушующие силы, которые толкали его в глубь дерева. Своим телом, своим дыханьем, своим огненным грохочущим сердцем продирался сквозь древесные волокна, по которым текли животворные соки. Приближался к женщине, которая ждала его по другую сторону дерева, раскрыв объятия. Коснулся ее. Ощутил божественную сладость, невыразимую нежность, мучительное обожание, которое померкло в ослепительной вспышке, словно в дуб ударила молния.
Упал на траву бездыханным. Очнулся от ликующих криков. Шаман Василий Васильев скакал, бил в бубен и восклицал:
— Чудо! Чудо свершилось!
Над ним качалась дубовая ветка, покрытая молодыми листами. Все громадное дерево было полно изумрудного тумана, шелестело, дышало. Это раскрывались бесчисленные почки, выталкивая на свет крохотные резные листочки. С неба прянула к дубу серебристая стая птиц. Расселась в вершине, оглашая окрестность счастливым свистом.
Втроем они сидели на траве, в душистой тени дуба. Василий Васильев принес из машины хлеб, молоко, овечий сыр, перья зеленого лука. Ломали хлеб, запивали молоком. Садовников чувствовал себя ужасно усталым. Вера, потупясь, сидела, раскрыв колоколом свое шелковое платье. Только шаман разглагольствовал, ликовал, не давал Садовникову покоя.
— Вот вы говорите, Антон Тимофеевич, — «райская весть». А ведь мы хотели построить рай на земле. А не удалось. Почему, я вас спрашиваю, Антон Тимофеевич?
Садовников не отвечал. Отводил глаза от платья, из-под которого выглядывала босая стопа.
— Нет, вы мне скажите, Антон Тимофеевич, почему не удалось построить рай на земле?
— Пока не удалось, — устало ответил Садовников.
Еще посидели, доели хлеб, а крошки оставили птицам.
Потемнело, надвигалась гроза. В небе, как фиолетовые башни, высились тучи. Василий Васильев, не снимая медвежьей шкуры, отправился в соседнее село известить соплеменников о пробуждении дуба. А Садовников с Верой покатили обратно в город.
Вечером, когда за черными окнами полоскал дождь, громыхало, над рекой гуляли лиловые вспышки, Садовников под лампой зашивал рубаху, которую порвал днем, обнимая дуб. Вера в сторонке перелистывала учебник астрофизики, видимо, пытаясь понять, чем знаменательны созвездие Льва и голубая звезда 114 Лео.
Садовников чувствовал, как по голой спине бегают прохладные сквознячки. Не слишком умело орудовал иглой, пришивая отпавший лоскут. Рубашка была поношенной и линялой, выгорела во время многочисленных прогулок. Но Садовников дорожил рубахой, потому что помнил, как жена пришивала к ней оторвавшуюся пуговицу. Эта пуговица, чуть крупнее других, и теперь была на месте. И нитки, продетые в дырочки, помнили прикосновение любимых пальцев, дыхание весеннего вечера, когда цвела сирень, пели соловьи, и на столе, в фарфоровой вазе, благоухал пышный, в брызгах воды, букет сирени.
Садовников почувствовал, как на его голые плечи легли горячие руки. Вера неслышно подошла сзади и обняла его. Он замер, мгновение не шевелился, чувствуя за спиной ее дыхание. А потом резко сбросил с плеч ее руки, повернул негодующее лицо. Заметил, как наполнились ужасом ее темные глаза, как она, испуганная его резким движением, отшатнулась, сжалась, словно ожидала удара.
Повернулась, побежала к дверям, прошелестела по ступенькам босыми ногами и выбежала из дома в дождь.
Садовников, ошеломленный, сидел, держа на коленях рубаху. Дождь бил в стекла. Никола, трагически воздев меч, стоял на верстаке. А где-то в ночи, под дождем, босая, бежала Вера, и ее хлестало, гнало, опрокидывало. И это он, Садовников, выгнал ее из дома в ночь, его резкое восклицание, его негодующий взгляд.
Он сорвался с места, набегу накинул рубаху, выскочил на крыльцо, где шумел ливень, качался в листве ошалелый фонарь, промчалась машина, раздувая огненные усы.
Бежал по улице, отыскивая Веру. Заглядывал во дворы. Звал, чувствуя, как ветер и дождь затыкают ему рот. Увидел ее на речном спуске, под кустом, куда она забилась, обессилев. По ней хлестали струи. Близкая река жутко вспыхивала огненной ртутью. Катились над городом угрюмые рокоты.
Садовников бросился к Вере, обнял, пытался вырвать из цепких веток куста.
— Не надо! — рыдая, отбивалась она. — Меня никто не любит! Я гадкая, мерзкая! Я хочу умереть!
Ее волосы слиплись. Рот кривился. В глазах блестел ужас. На нее надвигался кошмар, силы тьмы, которые никуда не уходили, а ждали случая, когда можно будет наброситься.
— Вера, Верочка, ласточка моя! Милая! Ты прекрасная, добрая, красивая! Прости меня, дурака! Ну, пойдем, пойдем домой!
Он поднял ее на ноги. Снял рубаху и держал над ее головой. Вел к дому, накрывая не рубахой, а покровом нежности, бережения, обожания.