— Ты оптимист, Родион Петрович! Ну на кой мне — агент? — спрашивал он. — Сейчас такого добра, что я пишу навалом.
— Как это на кой? Что значит — навалом? Сейчас у любого творческого человека должен быть такой как я, тот, который знает, как все устроить, чтобы не страдало основное дело. Ты себе представить не можешь, сколько вокруг любого творческого процесса накручено, вот например... — в такие минуты, обычно, звонил телефон, и Родион убегал наверх, скача через две ступеньки.
Но в один из пасмурных дней, когда стало окончательно ясно, что на город надвигается зима, Родион подошел к их стойке с делано равнодушным видом и положил перед ним толстый, глянцевый до ослепительности, журнал.
— Страница сто тридцать четыре, — сказал он и, важный, удалился непривычно спокойно и размерено.
— Чего это? — протянул к журналу пухлую руку Виталий.
— Да так, одну статью просил посмотреть... — он первый взял журнал и поспешно убрал его. Он не собирался смотреть фотографии вместе с Виталиком, уж с кем, с кем, но точно не с ним, и уж точно не собирался ни с кем, даже с Родионом, их обсуждать. Он собирался посмотреть и забыть навсегда, радуясь выгодной сделке, новым кистям и этюднику. Поэтому, примерно через час он ушел на обед, а ел он всегда один, в кафе на последнем этаже, и прихватил с собой и сумку.
Фотографии его потрясли. Он был готов позвонить Родиону и признать, что этот самый Митька — гений, потому что... Потому что это были картины. Потому что мужчина и женщина, даже когда смотрели в разные стороны или когда на фото присутствовала только Наталья, были связаны. В нескольких фотографиях, без единого слова была рассказана история любви — тяжелой, болезненной и безнадежной, несмотря на то, что на последнем фото мужчина так нежно и осторожно держал в объятиях женщину...
— Вот ведь, — потрясенно произнес он, перевернул страницу, увидел статью, набранную мелким шрифтом, и закрыл журнал. Потом вновь открыл последнюю фотографию и критически оглядел себя. Ну да — старый и не очень-то красивый мужик, но откуда в глазах — вот эта печаль и любовь? Ведь не было этого ничего. Он мог понять как художник, буквально парой мазков, мог создать на картине видимость страсти, но как это мог сделать фотограф?
Он сидел, не в силах разобраться в своих чувствах. Он ощущал гордость, потому что был причастен к этому, и стыд, ну куда он полез в свои-то годы, и одновременно глухую досаду — вот, уже молодые пацаны-гении умудряются так фотографировать, а он? Почему он не стал каким-нибудь слесарем или учителем? Почему его всю жизнь, и до сих пор, мучает эта непонятная тяга совершить нечто великое. Зачем? Он — не гений, крепкий середнячок, каких в избытке штамповал и штампует любой художественный вуз. Почему он, в конце концов, не стал каким-нибудь декоратором или еще кем-то, почему? Почему ходит в этот бизнес-центр, сидит на невыносимо скучной и тупой работе, а потом раз за разом, снова и снова берется за краски и все пытается доказать себе, что что-то может. Ничего он не может!
Он вздохнул и ушел, не притронувшись к остывшему обеду.
3
Всю смену, вяло отмахиваясь от дурацких вопросов Виталика, он думал о том, что придет домой, соберет все свои картины, все, включая ненавистных «Тружеников», и сожжет к чертовой матери. У него даже возникла идея найти и выкупить все свои работы, проданные когда-то. Он точно не помнил сколько их, заказных портретов и натюрмортов, но это его не смущало, как не смущала трудность поиска денег на эту затею. Он был готов выбросить кисти и краски, потом, правда передумал, решил, что лучше отнести все в школу неподалеку и отдать детям, все толку будет больше. Он верил, что стоит ему уничтожить малейшие следы живописи в своей жизни, эта самая жизнь наконец-то станет более легкой. И уйдет бестолковая надежда, не надо будет терзаться, размышлять, обдумывать замыслы и сравнивать их с воплощением. Можно будет разгадывать кроссворды и читать детективы. Отличная жизнь одинокого старика. А уже если будет невмоготу, можно будет вспомнить про эту позорную фотосессию и снова успокоиться.
Но, придя домой утром следующего дня, он стянул с себя обувь и куртку, повалился на кровать кулем и уснул, а проснувшись днем, разбитый, с колотящимся сердцем, постаревший разом на пятьсот лет, не стал вытаскивать картины: не было сил смотреть на рожи «Тружеников», не стал доставать новый этюдник, мысль, что придется по своей воле расстаться с ним была невыносимой. Вместо этого он весь день разбирал книги, вытирал с них пыль, просматривал, откладывал в сторону те, которые надумал перечитать. Вечером позвонил Родион. Трубку брать не хотелось, но Родион был настырным молодым человеком и когда он позвонил в пятый раз, пришлось ответить.