Выбрать главу

Коли по порядку начинать, держали мы свою чулочную мастерскую — Лихоборы, знаете? — в Лихоборах. Жена моя прежде работала на вязальной фабрике — мастерица, а я служил в приказчиках. И в течение лет восьми с женой мы по рублишку, по два каждый месяц клали на книжку, копили, значит.

Ино́, бывало, душа заскучает, где бы поехать погулять, нет, сиди, не транжирься.

Так вот, недоедали, недопивали, а срядились мы в один день и купили четыре машины английские вязальные, учениц набрали и мастерскую открыли.

Велик был тот день и радостен, как после поста пасха. Дивились люди, да чего люди, — сами с женой себе дивились и не верили мы, как только вытерпели такое время, восемь лет.

Через год тут и родилась у нас Любася — дочка. В любви, в ладу и дети, говорят, выходят хорошие, и наша Любася росла сама себе толстенькая, глазенки сверкают, коски беленькие, росточком пошла в меня, маленькая же.

Уж мы над ней и туськи, и люськи, денег никаких не жалели, ночей не высыпали, глаза сквозь проглядели.

Бывало, ночью разбужусь, смотрю, жена сидит над Любасей и плачет прегорько, только пружины матрасные ляскают.

— Ты, — спрошу, — о чем?..

— Я, — говорит, — над Любасей. Такая она, — говорит, — махонькая да слабенькая, а вдруг помрет? Или мы с тобой помрем, что она будет и как?..

И у меня вдруг со сна сердце стрепыхнется и замрет. Посмотрю на ножки ее голенькие, ручку сонную по-святому поцелую, а у самого тоже слезы. И за окнами страх и темнота, а от темноты сердцу человека завсегда страшно.

Сидим мы так, плачем над ней, потом под иконы станем бога молить. Лампадки горят, а я свечку церковную возжгу, и на колени оба, и молимся долго о всей жизни нашей и о Любасе — дочке. Я листаю акафист: «Иисусе сладчайший, даждь ми слезы умиления», ирмосы тихонько пою (жена это очень любила): «В бездне греховной валяяся, неисследную милосердия твоего призываю бездну…» Оглянусь, жена лежмя на половичке и лбом в пол раз да раз. Так вот среди страха ночи молимся и плачем подолгу, пока не стихнет душа, и спать.

А утром опять туськи да люськи, нашу Любасю и с рук не спускаем. Игрушек у ней полон угол, чего захочет, все по ней. Так вот растили и в школу ее послали, а тут вот и пришла революция, и новый век пришел.

Чулочную мы тут из-за дороговизны закрыли, учениц отпустили в деревню, машины жена спустила в подполье, пряжу в обмен на хлеб да на молоко — по мотку, по два всю смотали в деревню, тем и сыты были, и слава господу. Трудно жили, а все не по-городски, с голоду не замерли.

Любася наша все расти да расти, жена уж ей и сундучок отвела и в тот сундучок все складывала, что получше. Это, мол, Любасе в приданое пойдет. И я смотрю, что-то пониклая ходит дочка, неразговорчивая сама в себе. Значит, душа у ней на перекрой идет, к возрасту.

— Ты, — спрошу, — что тихмень?..

— Да так, ничего.

Краской возьмется и убежит. А один раз и скажи напрямик:

— Мне, мол, папаша, неудобно с вами жить теперь в одной комнате. Отведите мне мезонинчик.

В мезонинчике-то была моя да старухи спальня, потому как вверху, в ней тепло лучше держится. Подумали с ней, потолковали — надо вниз слезать. Мы, мол, старики, потеснимся как-нибудь, ладно уж. Время нонче такое — молодежи давай простор.

Отвели. А надо вам сказать, к тому времени мы машины из подполья опять подняли, патент на мастерскую выбрали, налоги уплатили, сидят, работают у нас шесть учениц деревенских. Дочка-то с ними не к добру дружить да дружить. И за всякую лентяйку, за всякую раззяву перед матерью в заступа идет.

Была тут у нас мотальщица одна, Дунькой звать, кашлюха да соплюха вечная. Вот и намуторила она раз Любасю:

— Поди, мол, скажи матери, замотала она меня на шпулях. С того, мол, кашель с кровью пошел.

Сама завела пластинку эту, чтобы за машину ее посадили. Любася к ней с доверием, да с матерью-то в спор. Девушкам, мол, тяжело, да девушки так не хочут, девушки, девушки и девушки.

Мать ее было корить да срамить.

— Это что, мол, — Дунькины завирюхи? В пору ли, мол, со всякой шлюхой тебе? Сама в мокроподолые попадешь.

А дочка, а Любася в задор:

— Вы, — говорит, — помолчите, потому как вы есть буржуйка.

Это при всех-то, при ученицах. Матери такое слово невперенос. С жалобами ко мне да со слезами:

— Так и так, мол, получила я нехорошее оскорбление от своей же собственной дочки Любаси.

Я в тот раз смолчал, думаю себе: так это, по глупости.

А потом старуха опять жаловаться:

— Присмотри, мол, и уйми. К Любасе гости забегали значковые.