— Какие, — спрашиваю, — значковые?
— Да комсомолы ихние. Мало, что дом студят да грязь носят, учениц стали обхаживать, супротив меня заводку строят.
А я уж и сам примечаю: забегала и забегала хлобысня. Парни здоровущие, прямо солдаты, только лесенка в мезонинчик трещит. Сидят там у Любаси за полночь, готовы хоть до свету шуметь да подсолнечки грызти.
Я раз возьми и зайди:
— Сейчас, мол, второй час ночи, добрые люди давно спят и вам советуют. Любася, ложись, а молодые люди домой пойдут.
Они все затихли, а потом все швырком-швырком мимо меня по лесенке вниз. Только с улицы песня про буржуев донеслась.
— Вот, — говорю, — Любася, как твои гости нас оценивают!
— Что, — говорит, — заработали, то и получайте.
— Очень, — говорю, — хорошо. Но не бессовестно ли тебе, дочке нашей, которую мы вспоили, вскормили и за нее жизнь нашу поклали, не бессовестно ли тебе такие слова отцу в лицо говорить? Ведь ты уж, смотри, невеста теперь, что про тебя люди скажут?
— Мне, — говорит, — на ваших людей наплевать.
— Ах, — говорю, — очень благодарю.
Допек я ее в ту ночь до горе-горьких слез. Утром встала, чаю напилась и ни с кем не разговаривает. Так и убежала сердиткой.
Дня три через встречаю опять в мастерской одного закадыку Любасиного, с книжками стоит. И согрешил, не сдержал языка:
— Вы, — говорю, — молодой человек, третьего дни в ночь в окна нам пели? Мне, мол, ваша личность знакома.
— Пел, — говорит.
— Довольно, — говорю, — нахально вам после того в наш дом приходить.
— Я, мол, не к вам, а к Любасе.
— Да ведь Любася-то, смешно говорите, дочка моя.
— Ваша, — говорит, — да неоткупленная. Духом вашим от нее не пахнет.
— Вам, — говорю, — очень свободно языком тут вертеть, коли сами недавно из голоштанников вышли. Вот пожили бы, — говорю, — с наше, жилы бы потянули, пустяков бы и не сказывали.
— Вы, — говорит, — извините, не свои жилы тянете, а из учениц.
Так он это сгрубил и стоит, а я даже и слов не найду в ответ, досадую даже на себя. Тут вдруг Любася заходит.
— Ты, — говорю, — послушай, как тут твоего отца честят.
Она к нему:
— Пройди, Петя, ко мне наверх.
Я напротив:
— Нельзя ли, — говорю, — твоему Пете окончательно выйти вон?
— Папаша, — говорит, — что за глупости?
— Нет, мол, не глупости, а умности. Он мне тут, Петя твой, в глаза тыкнул ученицами. Мол, я жилы ихние вытягиваю. Ты как это понимаешь?
Молчит Любася и ничего не говорит. Я опять к ней пытать:
— Ты, может, с ними заодно? Может, пошла бы под окна с ними гикать да визгать, нас со старухой пугать? Прямо так и сказывай, дочка дорогая.
Тут она, гляжу, в слезы. А закадыка Петя книжки об стол хлоп и дверью хлоп.
— Очень, — говорю, — хорошо. Только слезы твои я в цену не ставлю, так и знай, — раз ты родителю своему правды не скажешь. Нам, может, это тоже через сердце. За напрасным делом, дочка, ты от нас разделяешься. Может, на великую беду они тебя накручивают. Ты попомни мои слова.
Ничего, высморкнулась, книжки схватила, хвостом вертнула и к себе в мезонинчик. Опять живем поссоренные, встретишь — у ней и глаза в сторону и с дому запропадала.
Ну, жить-пожить, один раз и кличет меня старуха сверху:
— Андрей Иваныч, подь сюда, что я тебе покажу.
Всхожу. Сидит старуха у комода, как в сказке у корыта, ящики выдвинуты и все порожние.
— Любася, — говорит, — потихоньку все белье куда-то вытаскала. Должно, перебирается на новую фатеру.
Вот те и раз! А в тот вечер и приносят нам письмо. Испугались мы этого письма, хуже телеграммы всякой. В письме записочка:
«Ваше одно дело тиранить надо мной, так я лучше думаю мне с дому убраться. Я теперь учусь на курсах и буду жить в общежитии вместе со всеми.
До свидания».
Старуха моя не знает, в какой голос реветь. А я все: переменится да переменится. Истреплются, мол, башмаки, сама прибежит на повинку.
Ждать-пождать, — нет. Посадила тут меня старуха писать письмо — ответ.
— Мы, мол, на тебя сердцов не имеем, коли что занадобится, приходи. В чем ты там ходишь и как со стиркой? Как в пансионе вас кормят и не голодаешь ли ты? Помни, главное, что свое здоровье дороже всего.
Опять с нетерпением ждем ответа, ждем, не придет ли сама погостить. Ничего так и не дождались. Жена от такого дела в скуку:
— Поди да поди, проведай.
Для меня опять выходит это большое стеснение, вроде как я в чем виноват. Не иду и не иду. Так и рождество подошло. Думаю себе: неужели же для великого праздника не придет родителей поздравить? Сготовили мы ей платьишко понаряднее да шляпку из моего котикового воротника переделали. Повесили над кроватью в мезонинчике и все подходили посмотреть со старухой: хорошо ли висит, красиво ли. Каждую минуту Любасю ждали, так первый день весь и просидели.