— А он не убил? — завопили все. — На глазах убил!
— Погоди! Он убил, вы убьете, вас убьют — что будет? Брось, ребята! Нам Шуньгу надо рубить наново… хым… не войну играть. Так понимаю?
Молчали. Сказал еще кто-то:
— Погорели, так ему, вишь, и то радость.
И опять загалдели, сдвинулись наокруг.
— А вы его почто пожгли? — укорил Аврелыч.
— Кто пожег-то? Ну ты-ы! — окрысились старики.
— Епимах пожег, он Естегу на это дело науськал. Вот как!
— Кто сказал?
— Кто? Естега сказал, вот кто. Взял я его сейчас за вороток, потряс маленько… Под клятвой сознался, гадюка!
Не поверили старики, зашумели:
— Вали, значит, на мертвого, стерпит!
— Ишь ведь, что удумали!
Тут опять подскочил к председателю зять Епимахов:
— Почто же ты мово батю убил?
И ухватил его под руку Аврелыч:
— Ах ты, злой род, бросай камень, ну?! Как вы можете его судить, коли всем нам, может, теперь суд будет? Какая ваша власть над этим человеком? А?
Оглянулся на всех Аврелыч и поджал губы:
— Того не знаете… не в себе он. Ума сдвинулся.
И тут отпустили председателя. Стоял он тихо, поникло смотрел в землю. Волосьями завесился до самых глаз, а серые потрескавшиеся губы сошлись крепко зашитой скважиной. Не поднял глаз, не сказал слова.
Распахнул Аврелыч баньку, позвал:
— Зайди, друг! Как тебе ходить на воле, — бояться теперь тебя будут люди. Добром зайди.
И старики расступились на стороны, взгудели низко:
— Зайди!
Сам зашел председатель. Остановился еще на порожке, поглядел долго в глаза Аврелычу, будто проститься хотел или наказать что-то. Не выдержал, отвернулся Аврелыч, — мелко задрожал опаленными ресницами, спрятал зоркие глаза в далекий серый дым.
— Шпентель возьми, — сказал тихо председатель.
Расстегнул ворот, достал из-за пазухи печать, сорвал шнурок и незаметно сунул печать Аврелычу. Потом быстро, без оглядки заскочил председатель в темную дверь.
И прикрыл за ним тихо дверь Аврелыч.
Оглядел всех, хмыкнул сердито:
— Та-ак! Ну что? Сбились голова к голове, как овцы без пастуха! Куда теперь пойдем, по каким дорогам? Со старыми да малыми в куски теперь идти? Про нищую братию у людей под окнами петь? Гору золотую вспоминать? Так, что ли?..
В молчании застонали женские голоса. Сгрудились в темную кучу старики. И нахмурился жестким лицом Аврелыч:
— Живете тут, как проклятые!
Высунулся на это слово Люшка — божья хвала, взмахнул бороденкой:
— А наше житье не худое было!
— Хым… не худое! Вот оно какое было житье ваше: огнем полыхнуло да кровью отрыгнулось. Привели себя в разор, как теперь подымемся?
— Да уж как ни на есть, а надо, — откликнулись в толпе.
И еще крикнул кто-то:
— Надо в город бумагу писать — в высшее правление.
Все ухватились за это, завопили:
— Власть наша — должна пособить.
— Всем миром будем просить.
— Все в нужде стоим, все теперь ровные.
— Советская власть, она милостивая, она не оставит в слезах сирот своих.
— Пиши, Аврелыч, прошенье, — ты ходы-выходы знаешь. От всех пиши!
Переслушал всех Аврелыч, усмехнулся:
— «Власть наша милостивая»… То-то вот! Запели! Как беда накатила, тут и про власть вспомнили. На власть у нас надея велика, это так. А сами что скажем? Не сами ли беду на себя привели? Эх, люди, люди!.. Ну ладно… Старую Шуньгу огнем свело, надобно теперь новую ставить. Так вот какая теперь будет моя речь: надобно нам жить по новому уставу, хватит врозь глядеть. Видите, какое выходит дело: одной рукой не подымешь. Лесу-то, лесу сколь надо заготовить, а? Прямо говорю, коли не собьемся все в артель — не подымемся мы из разора. Вот… думайте теперь сами!..
Сказал свое Аврелыч и прочь пошел. Затоптались все бестолково, глядели вслед.
— Куды ж теперь мы-то? Не уходи от нас, мужик! Постой! Почто ты от нас отделяешься?
Приостановился Аврелыч, дернул губой:
— Хым… Докуда стоять тут будем? Надо топор насадить, пилу наточить, клинья-долотья собрать, фуганки-рубанки направить. Делов-то!..
— Так и мы за тобой! — всколыхнулись в толпе. — Дела у нас с тобой одинакие, мужик. Пойдем все, докуда стоять-то?
— Пошли, благословясь!
С шумом, с дружной говорью двинулись все за Аврелычем.
Остались на месте только старые старики. Молча стояли, щупали бороды.
Заревел тут опять зять Епимахов:
— А как же теперь батю-то мово?