Кто-то любопытный дважды подходил к дверям учительской, старик умолкал, выжидая; слышался скрип половиц, осторожные шаги.
— Уши бы вам поотсыхали! — ругнулся и сплюнул наш собеседник. Завсегда вот так: где двое соберутся, третий нос сует — знать ему надо все, хай бы ему ухи позакладало!.. И тогда так водилось, и сейчас бывает не лучше…
Он говорил. Мы молчали. И он умолкал надолго. Его натруженные руки в разбухших венах жили сами по себе, независимо от того, говорил он или молчал: то вдруг сжимались уродливо толстые пальцы с выпуклыми ногтями, то разжимались, и руки падали вниз, с колен, обтянутых ватными брюками.
— Шкода балакать, — как бы очнувшись, ронял он. — Зачем старое вспоминать? Разговорами девок не воскресишь, царство им небесное. Считай, без малого тридцать годочков утекло, убежало с того часу, как их побили.
— Кто их побил?
— Ну, хлопцы.
— Какие хлопцы?
— Что девчат порешили.
— Бандеровцы?
— Кто их разберет? Всякие с оружием ходили. Бандеровцы, бульбовцы, власовцы — мильён. Одни — днем, другие — ночью. И все требуют хлеба, масла, яиц, мяса, одежды. Все — дай, дай.
Опять восково налились кулаки, двумя молотами обрушились на обтянутые ватой колени, усы задергались, как у рассерженного кота.
На молодого прапорщика это не произвело впечатления.
— Не щенят утопили в реке, — сказал он с упреком. — Людей! К тому же женщин! За тридцать лет можно было узнать, кто убийцы.
Старик непроизвольно сжал кулаки.
— Вы что себе думаете, товарищ офицер, и вы, пане?.. Плохо про меня думаете. За побитых девчат на моей совести грех не лежит, вот ни такусенький. — Потянул щепотку пальцев ко лбу, но снова уронил руку, не осенив себя крестным знамением.
— Вас не обвиняют.
— Чи ж я басурман какой или душегуб? Если разбираться, если по справедливости, так те девки сами виноваты, за свою глупость поплатились. Два раза им хлопцы писали предупреждение, по-хорошему упреждали…
— Какие хлопцы?
— …и я сколько раз говорил: «Не искушайте судьбу, девки, бога не гневайте, подобру-поздорову выбирайтесь отсюдова. Раз они вас не хотят тут видеть, уезжайте». Кроме Поторицы, слава Ису, есть хорошие места.
— Кому они здесь мешали?
— Вы, товарищ офицер, чи вникнуть не хочете, чи в самом деле не понимаете… Они же не местные, эти девки. Переселенки из Польши. И отец ихний чистокровный поляк…
— Ну кто же все-таки требовал, чтобы девушки уехали из Поторицы?
— …на бисову маму тому поляку было переселяться? Жил бы в своей Польше. Так нет же, до Львова подался. Только его там и не хватало. А дочек своих тут покинул, в Поторице. Пока те не наскочили…
— Бандеровцы?
— …выбрали момент, когда пограничники сняли с дома охрану, кудысь-то подались по своим пограничным делам. Ну, те, значит, воспользовались моментом. Юлю и Стефу с автоматов прикончили, им легкая смерть досталась. А Милю, горбатенькую, с печи вытащили и того, значит, посекли со злости… Думаю, выбрали момент удачно.
— Подсказали.
— Слава Ису, не я.
В учительской было излишне тепло, кафельная печка дышала жаром; а наш собеседник ежился, тер пальцы о вывернутый наружу шерстью край полушубка.
Прапорщик наклонился к нему:
— Вы хоть выстрелы слышали?
— Спал.
— Так крепко, что не слышали нападения на заставу?
— Не вы первый спрашиваете.
— Целая сотня!.. Мертвого могли разбудить.
— Когда у человека чистая совесть, он крепко спит. Извиняйте, товарищ офицер, и вы, пане, надоело мне слушать и отвечать на всякие непотребные вопросы. Тридцать лет прошло! С какой радости в старье копаться? Приподнялся со стула, но что-то удержало на месте, и он опять на него опустился, уже не на краешек, а уселся плотно, будто был намерен сидеть и сидеть. — Вось так, — сказал он, лишь бы что-то сказать для разрядки, положил на колени обе руки и тут же правую поднял, стал расправлять изжелта-седые усы, прикрывавшие рот. — Вы говорите «целая сотня», адресовался он к прапорщику. — А знаете, сколько тех сотен было тогда и сколько нападений случалось?.. Представления не имеете. А говорите. А подозрение на меня имеете!.. Говорить легче, подозревать еще легчей. А в моей шкуре побывать, и чтоб она дрожала круглосуточно…
Пронзительно затрезвонил звонок, и сразу же заходила ходуном школа коридоры огласились ребячьим криком, топотом множества ног.
Старик настороженно обернулся к двери — не головой, всем корпусом, как-то по-волчьи, и глаза его засветились тревогой. Собственно говоря, не такой уж был он старик, лет шестидесяти, не больше. Старила его косматая голова да пегая, в густой проседи, борода, начинавшаяся чуть ли не от самых глаз. Он ждал чего-то и, по всей вероятности, волновался, с трудом скрывал свое состояние. Это было заметно по настороженно распрямленной спине, по коротким, почти не заметным со стороны взглядам, которые он бросал на дверь, ведущую в коридор, откуда волнами сюда накатывал многоголосый ребячий прибой.