И тогда мне захотелось увидеть ее вновь. Как иногда вдруг приходит желание покинуть все, чтобы пойти за человеком даже на край света. Покинуть все разом, даже если это продлится месяцы, годы. Я несколько раз в своей жизни уступал подобным сильным желаниям, что заставляют часами преследовать прекрасную незнакомку, вдруг исполнившись невероятного терпения, подстерегая, возвращаясь назавтра, поджидая целые дни, но увы, почти никогда не доходя до того, чтобы выстроить настоящую стратегию знакомства и завоевания, действительно прикоснуться к этой женщине, в которой вдруг сосредоточилась вся красота мира, с которой, кажется, наконец достигнешь счастья и которой не хватает сил сказать: «Извините, мадемуазель…» — как будто ты заранее смирился с мыслью, что никогда ее не увидишь. Как можно вынести подобные терзания? Как получается, что от них не умирают? Впрочем, на самом деле, возможно, умирают именно от этого, от всех этих встреч, пропущенных по собственной вине… Иногда, слишком хорошо зная, как кончатся эти приключения — на углу улицы, десять метров или десять минут спустя навалится усталость или внезапно вернется рассудок, — я захожу вперед и приближаюсь в поезде или на улице к видению, которое уже готово исчезнуть, и оттого что касаться глазами недостаточно, чуть дотрагиваюсь до нее, как будто вынужденный к этому уличной давкой или толчком — незаметное движение, вовсе не чувственное и не расчетливое (и не только), совсем не так, как прижимается к девушке вульгарный завсегдатай метро — это крошечный акт магии, начало — которое, увы, останется началом — присвоения. Я говорю, не открывая рта. «О прекрасное видение, я по крайней мере узнал, что ты наделено жизнью и телом, я ощутил тебя своей кожей. Если бы я знал, как это сделать, если бы боги были со мной, мы могли бы снова встретиться когда-нибудь и заключить друг друга в объятия до самой смерти».
Войти в жизнь незнакомки! Вот когда все ставится на карту, вот где высшее искушение и глубочайшая тайна. Может быть, и жить-то стоит лишь ради этого лучезарного вызова, который судьба бросает нам в такие моменты. И наоборот, нет более законного основания стремиться уйти из жизни, чем неспособность этот вызов принять. Во всяком случае для меня не политическая амбиция, не жажда знаний или любая другая человеческая страсть, а это ужасное желание — желание, войдя в чужую жизнь, покинуть свою или хотя бы услышать таинственный щелчок, с которым открываются, насколько хватает глаз, насколько хватает ночи, скрытые глубины существования — именно это поддерживало во мне жизнь или по крайней мере желание жить в самые тяжелые минуты. (Впрочем, не это ли безумное пари заставило меня в Биаррице 14 июня 1984 года пойти за Летицией и заговорить с ней?)
И однако — это прихоть, приносящая горе, это обещание несбыточных страстей, которые неминуемо принесут лишь зло. Чем скорее каждая из этих страстей прерывается, тем невыносимее, но и короче, страдание. Как пластырь, который надо, собравшись с духом, отодрать одним рывком.
Я не знаю лучшего примера этой жуткой короткой боли, чем то, что испытываешь, оказавшись в чужой стране, в толпе людей. Самую острую такую боль я ощутил в Токио, гораздо позже нашего пребывания там с Летицией, хотя и там же, где я ее «потерял», в Синдзуку. Я ставлю это слово в кавычки, потому что, хотя ее исчезновение и длилось несколько дней, тогда мне представлялось, что я потерял Лэ лишь на время; во всяком случае у меня было достаточно информации (ее фамилия, адрес ее матери) и следов (ее одежда, фотографии, видеозаписи), чтобы, повернись дело в худшую сторону, навсегда сохранить хоть что-то от нее. Нет, я хочу рассказать о гораздо более ощутимой потере. Я пробирался в толпе вдоль западного фасада вокзала Синдзуку, и вдруг передо мной появилась молодая японка в платье цвета фуксии, ростом немного выше своих соотечественниц, более темнокожая, с более европейским типом лица (глаза не такие раскосые, нос не такой плоский), с упругой и красивой формы грудью; я пропустил ее мимо, у меня не хватило присутствия духа даже на то, чтобы задеть ее рукой (магический жест, о котором я говорил). Потом, как больной или пьяный, чьи рефлексы сильно замедлены и движения следуют лишь через тридцать — сорок секунд после того, как воля дает о них распоряжение, я вдруг прошептал себе под нос с холодной вульгарностью сексуального голода: «Я не могу пропустить такое». Такое — такую милую плоть или скорее, теперь, когда я быстро повернулся и пошел назад, следуя за ней, такую очаровательную задницу, и ноги в чулках с мушками — подлинное совершенство («очаровательная», «совершенство»: о бедность слов, подсказанных желаньем!). В какой-то момент, несмотря на растущую плотность толпы, мне удалось поравняться с ней, чтобы попытаться увидеть ее лицо, воспоминание о котором уже стерлось, и, видя ее в профиль, я — увы! — не испытал того разочарования, которое моментально излечивает от увлечения: напротив, это лицо было несомненно прекрасным, определенно, еще более восхитительным, чем тело, вывеской которого оно служило, и во мне сразу же началась «кристаллизация». Итак, на ходу, шагая весьма проворно, чтобы не отстать (она шла быстро, как многие жительницы Токио в этот час и в этом месте), я уже погрузился в мечты третьего типа — я хочу сказать в любовь чистую, идиллическую, в утопию: я привожу ее во Францию, мы приезжаем в Биарриц, я представляю ее родителям, мы начинаем жить в деревне, в большом старом доме и т. д., короче, совсем как в басне о Перетте и кувшине молока! — когда вдруг в начале одной из широких авеню, пересекающих Синдзуку (Синдзуку Дори или Ясукуни Дори), я теряю ее из виду. Я ускоряю шаг, расталкиваю прохожих и опять застреваю на тротуаре за спиной двадцати пешеходов, вдруг застывших, потому что зажегся красный свет (в Токио, точно так же, как в Мюнхене или Цюрихе, городах с гигантским общественным суперэго, для пешехода не может быть и речи о том, чтобы перейти улицу на красный свет, даже если на горизонте не видно ни единого автомобиля — а здесь вдобавок автомобилей было много). Потом я замечаю ее на секунду на другой стороне авеню, можно сказать уже в другом мире, крохотное розовое пятнышко, навсегда исчезающее в толпе и в сумерках Кабуки-сё, преддверии ночи и массе десяти миллионов незнакомцев. Машины продолжают ехать, светофор горит безнадежным красным огнем, я внутренне трепещу от нетерпения, но мое тело разумнее, чем я, оно уже застыло в свою очередь в позе высоких статуй моряков, которые можно увидеть в портах и взгляд которых теряется в далях, куда они никогда не поплывут. «Прощай, прекрасная незнакомка! Прощай, счастье!» — твердил я про себя, и мне казалось — и ложь то была или истина, кто знает? — что я прошел мимо одного из великих событий моей жизни.