Тут я наперед признаюсь и выдам один секрет мой. Я одно время, когда у нас с ней дело до огня дошло, очень тосковала без ее глаз. Уж не так ли я тосковала, что в тоске этой случайно напала на светло-зеленый осколок толстой бутылки? Я тогда, как сорока, бросалась на все блестящее. Открыла я какое-то сходство в этом светло-зеленом толстом осколке, если смотреть сквозь него, с ее глазами. Потом уж, в революцию, когда городских барынь петух клюнул в одно место, я у одной на картошку выменяла серебряные часики. Часы мне ни тогда, ни теперь не нужны были (смертушка свой час без часов высмотрит), так я внутренность из них выкрошила, а крышки приспособила на манер медальончика да вложила туда осколок. Признаюсь, что и теперь я его ношу на шее. Так что пусть товарищ следователь, который вел наше дело, теперь раскается, что он так долго допытывался относительно этого осколка и никак не хотел мне его отдать назад потому лишь, что я упиралась признаться, зачем я его на шее ношу. Совсем напрасно он заподозрил, что стекло это отравлено на случай моего самоубийства. Да и доктора, которые обгрызли этот мой осколок, пусть устыдятся. Мне так прямо смешно их предположение, что, дескать, могла подсудимая хранить этот осколок для того, чтоб проглотить и умертвить себя в крайности. Смех один, да и только.
— Мы к тебе шли, — говорит Вася, похлопывая лошадь по глазам, — о Петруше разузнать. — Они с моим Петрушей друзья были, хоть Вася и постарше. — Догнали. На телеге везут, мы за тобой. Ты, Прасковья…
— Где, где нашли? — крикнула я.
Тут меня и ударило обухом по сердцу.
«Зачем, зачем же, — думаю, — спросила — «где нашли»? А вдруг скажет: там. Там, где воронье вилось зимой. То есть вышло, что я знала да мужа родного, папку Полечки несчастной, родного отца Петруши, воронью на растерзание оставила. Да ведь вышло, что и я с ним, с Михайлой, заодно?
— Землю пошли мужики делить и напали, и очень не тронулся еще. Маня, верно, Маня? Говорю, что не очень. Вот уши только обгрызены. Зверина, должно. Мыши или хомяк. Нос тоже немножко похватали.
«Вася, Васенька! — восклицаю я про себя. — Уж не чуешь ли ты мой страх, уж не нарочно ли ты, соколик мой, умолчал, «где» именно нашли? Уж лучше потом, одной, наедине, невзначай как-нибудь узнать — «где». Не говори, не говори, желанный».
Тут я прошептала ему самое что ни на есть лучшее, что я ему желала. От всего сердца, от всей души пожелала. Как молитву чистую, непорочную прошептала: «Дай же тебе бог слюбиться с ней, с этой кралей писаной, как голубок с голубкой, и счастья вам полную душу».
Ой, знать бы тогда! Ой, чуять бы!
И тут чудесно раскрылся мой сон. Не видела я тогда, как доехала до Михайловой полосы да на ней сбросила навоз. Так и вышло. Слезла я с телеги, а Вася завернул лошадь в сторону, подкрутил да и опрокинул телегу набок. Маня тем временем сняла с себя эту свою черную теплую шаль с махрами, быстро, как-то неслышно накинула мне на плечи, сама взяла вилы да в одну минуту очистила ящик и помогла Васе телегу направить.
Весна-то была еще очень ранняя, сама-то еле-еле нагрелась, не то чтобы людей греть. В горе да в слезах едучи, я не заметила, как застыла. И так мне ловко Маня накинула эту шаль, согретую своими плечами, так вот словно теплом, которое у ней в глазах, обволокла меня.
— Садись, тетя Паня! — говорит она. — Не раскрывайся, да не раскрывайся же. Вот так, садись, — закутала она меня, с головой закутала. Да ведь так закутала, что и лицо закрыла. Сообразила, что плакать я буду и что мне, может быть, захочется скрыть слезы.
— Ты не убивайся, тетя Паня, теперь не поможешь слезами, — говорит она, сама отвернулась, чтоб уж мне волю дать.
И Василий тоже:
— Да, да, ты, Прасковья, конечно, напрасно. Ведь уж теперь…
Известно, что в таких случаях речь у всех бывает длинная да нескладная.
Плакать? Да нет же вот! Когда хочешь, так не заплачешь. Глаза сухие, только чувствую — веки пылают. Тут-то я и повисла на своем — «где нашли?».
Когда впоследствии я Васю Резцова послала в поле убивать и когда убитого привезли в село, я со всеми вместе ходила его смотреть. Душу мою тогда, как омут в безветрие, ничуть не поморщило. Только интерес у меня был: посмотрю, думаю, не дрогнула ли у Васи рука? Потому что мне надо было окончательно определить Васю.
А тут, а в этот раз, к Ефиму домой едучи, я почему-то вдруг решила, что люди проникли в мою тайну с Ефимом.
Уж не потому ли, думаю, Вася сказал, что только уши у Ефима обгрызены да нос похватали и что ничего-то воронье не растаскало, уж не потому ли, что почувствовал он что-то?