Выбрать главу

— Нет, не письмо. Да и некому писать. Все дома.

Сама такая печальная, такая туманная. Присмотрелась я к ее писанью — вижу, совсем не письмо, совсем не похоже на письмо. Стихом написано. Песня записана. Видать, новую где-то достала. Мне, как я посмотрела, запомнилась одна строка из того, что было записано на свежей странице. Начало-то, по-видимому, было уж списано на обратной стороне:

«Не живой он был, а умирающий…»

— Маня, это кто же такой «умирающий»? Умирать ли теперь! Кстати ли умирать-то?

— Так… песня… про лебедушку…

— А петь-то кому думаешь, родная?

— Некому… Себе…

— Некому?!. А ты, ягодка моя, найди — кому.

— Искала, да не находится.

— Покличь, авось отзовется.

— Нет, не откликнулся.

— Так и нет?

— Так и нет… все на одну колодку: песню слушает, а рукой…

Поняла я ее. Свою непорочность девичью вспомнила. Ей быть за Петрушей. Не кому другому, — ей. Только она и завершит его счастье, только она, разъединственная, и озарит своими чудесными глазами новую Петрушину долю, с ней и придет самый радостный праздник к Горяновым в дом.

— Маня, — говорю. — Петрушка мой объявился. В городе он комиссаром по земельным делам. Староста Изюмов виделся с ним. Лично виделся.

И она меня порадовала, вспыхнула вся, заторопилась, в лице изменилась, словно бы испугалась. Потом изорвала все свои бумажки и опять притихла, опять стала медлительной да печальной. Опять о чем-то задумалась, затуманилась.

— Что с тобой, голубушка моя?

Только и успела я спросить. Упала моя залетка головой на стол да навзрыд зарыдала. Не стерпела и я ее слез, и у меня к горлу подступило, глаза заволокло. Глаза слезой заволокло, но на сердце спокойно, тихо, да радостно, да уютно сделалось на сердце. Никаких подозрений у меня не было, никаких сомнений относительно ее слез: любит Петю, вот и плачет, от радости плачет.

Часом ли, двумя ли позднее этих ее проклятых слез я впервые заподозрила окаянную ее подлость, самую низкую из всех подлостей. Заподозрить заподозрила, да в тумане осталась до того дня, когда я в подлинности узнала, какую продажную роль она играла над моим Петрушей, когда жила со своим отцом на их заводе.

Из письма я ее заподозрила ее пакость. Письмо она тогда со мной написала Петруше, а я, как на большак вышла, огляделась да письмо ее из кармана вытащила, так у меня руки затряслись над ним. Все, думаю, теперь откроется, все объяснится. Ну, какой матери не любопытно в доподлинности узнать про любовь своего сына?

Вскрыла, прочла да черную змею себе в сердце нажила. Вот что она Петруше описывала. Не передала я этого письма ему, сказала потом, что обронила, хотя Петя на меня и взъелся за это. (Как же потом раскаялась я, что не передала, уничтожила!)

«Уважаемый Петр Ефимович!

Шлю вам свой низкий поклон, если вы тому не погнушаетесь теперь, и примите его близко к сердцу. О своей оконченной жизни здесь в селе мне описывать вам нечего, а вам и читать не захочется. Да и не писала бы я вам, коли моя бы не неволя, и знать бы вас не хотела, и видеть бы не желала. Теперь я слышала, что будут карать таких людей, как я, и им никакой не будет пощады. Что же! Ваша, Петр Ефимович, власть и ваша надо мной воля. Что захотите, то и сделаете. Только одно я скажу и помереть доведется — тоже повторю: не в моей воле было все, не от моего желанья зависело, и сама я ото всей души никогда вам не желала зла. Раба я, раба подневольная. Притиснули меня, прижали к стене, в такое меня положение запутали, что я бы и родителями своими от них откупилась и не учуяла бы, что продала. Как это все незаметно подвелось, подстроилось, до того незаметно, что, когда вы меня «сволочью» обозвали да по щеке ударили (помните, в Захупте, когда все наши заводские туда на закатки ходили, у кривого мостика, вы еще тогда меня совсем прикончить грозились), — я не вдруг тогда и поняла, за что, за какой пустяк вы так разгорячились.

Только одно это и могу сказать в свое оправданье, — незаметно все сделано, нечаянно. Меня и отец родной чуть не проклял за это, когда я матери во всем открылась относительно вас. А когда я потом поняла да уяснила все себе, так уж куда же мне было пятиться, как же было мне отпираться, когда глупый ребенок и тот сообразил бы, что я отпираюсь и что меня научили отпираться от всего, что я сделала? Ни к чему же все было, уж все было равно, и уж ничего нельзя было предотвратить.

Вот мое вам, Петр Ефимович, теперь об этом письмо. Погнушаетесь вы им или нет, все равно я вам опишу, так как увидеться со мной вы, наверное, побрезгуете.