И мучила бы, и растравляла бы ее муки, и сама первая лечила бы и исцеляла бы ее эти раны.
Знать, уж только через злобу свою я ее возненавидела, а душой-то по-прежнему считала ее непорочной, ее, залапанную всю с ног до головы. Или уж портрет свой я в ней угадала, себя учуяла, себя, погаными ручищами излапанную поневоле.
Везло ли мне в жизни? Ни в чем. Ни в чем никогда и не повезет нам, таким, на проклятом нашем полозу.
Только вот тут, с Маней, мне повезло. Так я здесь насладилась, наторжествовалась до конца, да и намучилась по самое горло.
Так я тогда поняла жизнь: большие люди, отмеченные люди живут, как они уверяют в своих книгах и газетах, по-большому, по-размеченному, по порядку и даже по часам, а нам, таким вот незаметненьким, только и остается, что завидовать на их сладкую жизнь, потому что не живем мы в нашем деревенском обитании, а кишим. Как червяки в болоте, задыхаемся, хрипим да на поверхность к солнышку да к ветерку свежему норовим прорваться, да так и задыхаемся, не проклюнув этой пленки, сквозь которую и мы, незаметненькие и маленькие люди, видим, как оно, солнышко, светит, как он, свежий ветерок, травку колышет, цветики степные голубые качает, птичек на ветке убаюкивает.
Ни отдушины, ни ветерка нам, ни солнышка. Одно-то у нас кишенье, одна лишь путаница. Ни размерить нам самим, ни рассчитать, ни назначить. Все-то для нас предопределено, все-то нам предназначено, предначертано все не нами самими, все за нас, все-то нам указы да приказы.
А мы — слепые, мы — куколки червячьи в болоте, под пленкой: что тебе завтра будет, чем тебя завтра окрестят, как назовут — все не в нашей воле. Ну, мудрено ли нам на нашем полозу до конца своей жизни верить в бога, молиться идолам, чтить попа и тащить ему последнюю курицу, раз мы в путанице кишим, раз нам одного лишь и ждать осталось в этой путанице — непредвиденного, неизвестного? Вот к этому непредвиденному мы и приспособляем животы наши, и скарб наш, и ослов наших, и волов наших. По этой непредвиденной одежке и протягиваем мы свои ножки. Определят нам детскую душегрейку, а скажут — тулуп, мы и ножки свои, и душу свою, и помыслы наши приспособляем закутать в этакий тулуп.
Когда я одному литератору признавалась, как я в то время жизнь нашу разумела, он мне сказал, что я верно раскрываю (так он и выразился: «раскрываю») наше деревенское, крестьянское «нутро», но потихоньку шукнул, чтоб я об этом не писала в моей хронике. А я решила не послушать его, а наоборот — «раскрыть» захотела, раскрыться до конца.
Да и как же мне не «раскрыть», не разоблачить это свое «нутро», если я того лишь хочу, затем лишь и хронику свою затеяла, чтоб отмеченные, большие люди учли все это наше нутро, измерили бы его вдоль и поперек да так бы все расплановали это нутро, так бы его направили, — где кнутом, где овсом, — чтоб предотвратить, предупредить те бесчинства, то убийство, то кровопролитие, которые через это мое (а стало быть, и наше) нутро приключились!
Да как же можно, чтоб шить, положим, штаны и не знать, из чего ты их шьешь: из кожи иль из телячьей рожи?
Вот потому я и решилась в своей хронике «раскрыть», что в «путанице» нашей «непредвиденным» беременность Мани Казимировой от Васи послужила поводом, сигналом к тому страшному и всеобщему нашему «пожару». Как ни тянуло меня к ней, как ни следила я за ней, а все-таки я, наверно, в последних из села узнала, что носит она крайние деньки.
Эту беременность ее заметило почему-то все общество. Заметило с каким-то особым рвением все общество, сосредоточилось на этом обстоятельстве, насторожилось и даже увлеклось им. То ли потому, что редкая редкость в те дни была беременная невенчанная девка, то ли — и всего скорей — потому, что уж смута наша назревала и назревала и осталось лишь ждать подходящего случая, такого подталкивающего повода.
Внимание это, всеобщее, начало привлекаться еще в самом начале лета, когда молодежь еще догуливала «русалки». Что Маня Казимирова брюхата, раньше всех подметил наш немой — Иван Новиков, который тогда был выпущен из тюрьмы. Заметил он это как раз во время гулянья, точнее сказать, во время кадрилей, на которые ее почему-то вытащил Вася.
Знаками, урчаньем, ворочаньем своих кругленьких глаз, которые у него сидели в припухлых веках, как в мягком гнездышке, он обратил внимание всех присутствующих на Манину пузатость, тогда уж довольно заметную. (Как раз я замечу, что странно для меня и посейчас, почему Вася втянул ее тогда танцевать кадриль?)