Наконец от Резцовых потребовали немедленной свадьбы, неотложного венчанья, лишь только прознали, что Пелагея будто съездила в город и выправила бумагу о свободе женитьбы.
Была ли бумага, не было ли у ней, — только мужики в открытую пригрозили Резцовым написать на них «отказной приговор» к выселению. И они сдались. Свадьбу назначили тут же после уборки. Как раз, помню, за день ли, за два перед этой свадьбой к нам опять приехал отряд по продовольствию и объявил, что наложено на наше село уж не десять тысяч пудов, а все двадцать тысяч, причитая и новый урожай. Тут же стало известно, что не только о добровольности не может быть и речи, но что отряд будет даже «сшибать замки»…
«Снесла курочка яичко. Дед бил — не разбил, баба била — не разбила, внучка с Жучкой — не разбили, а мышка бежала, хвостиком яичко задела, — оно и лопнуло…»
Так и нам, снесла «красная курочка» красное яичко, нам его ни топором рассечь, ни цепом не размолотить, ни лаптями не раздавить, а вот Маня бежала, хвостиком задела, — оно и треснуло. Таким вот краснобайством кулацким нас и заманивало хохловское кулачье в свою лавочку.
Во все двери, во все щели, во все уши полезли тогда у нас кулацкие слухи: и хлеб заберут, и скот уведут, и коммуну объявят, и война опять, — мобилизацию вывесили на часовне в тот же день, как прибыл отряд с пулеметом. Одним словом, треснуло наше яичко. Порадовались, поиграли маленько им, да и назад подай, да свое придай, а известно, у собаки корм да у мужика двор — не тронь.
Еще оговорюсь: мне мои советчики литераторы заявили, что уж очень под одну гребенку я всю деревню остригла, ужели, дескать, всем селом в одну дудку вдруг загудели?
Литераторы мои, головушки садовые… да, загудели. И как, скажем, мне было не гудеть? Ну, да я в особый счет. А тут очень даже в одну дудку загудели, потому что, кто не хотел гудеть, тот поневоле молчал, того силой заставили молчать. А большая часть по темноте своей поддалась кулацким слухам, поверила, что большевики, дескать, с хитростью, с камнем за пазухой к нам идут. Вот и выходит, что дудка-то гудит в один голос. Да и хохловские богатеи наши вдруг наверху оказались, вдруг восторжествовали, хотя их ударил отряд в первую голову, с них и начал «сшибать замки». Они лишь посмеиваются:
— Мы-то свой хлеб не прятали, а они-то еще от нас все позарыли, похоронили.
И даже открылось потом, когда утихомирили нас, — о чем Михайло Кренев, как я знаю, сообщил тогдашнему отряду, — открылось, говорю, в поле целое «ржаное кладбище» (у нас теперь это место зовут «ржаное кладбище»). Лишь посмеиваются богатеи на нас:
— Нас уж ободрали, не страшно, а вот вас-то только начинают.
Словом, пулемет-то прикатили про кулаков, а нас-то всех еще и тогда они подстрекнули, что деревне — конец.
А тут еще мобилизация, а тут же Манина свадьба — против коммуны жен, а Васю и самого в солдаты опять, а на Манину свадьбу, как на «малашкину», столько накурили самогонки, что хоть купайся.
Утром, когда молодые собрались в церковь, «дружки», жениховы поезжане, умудрились напоить самогонным затором лошадь, на которой поехала Маня. Уж ясно, что их нашукала Пелагея Резцова, Васина мать.
Лошадь-то гладкая, лошадь-то и без того буйная, потная, пена изо рта клочьями висит, глаза кровью налились. На выгон кое-как выехали да тут ей и дали волю. И в дыбынки взлетит, и помчит, и заржет-завизжит. Народ сбежался, крик, шум, рев… Продотрядники наскочили, стрельбу зачем-то подняли… А жених в церкви… а попы ждут-пождут… А Маню по лугу пьяная лошадь носит. Маню всем селом ловят, Маню свистом да улюлюканьем да стрельбой венчают.
А она сидит, вцепилась одной рукой, а из другой иконку, что сваха уронила, не выпускает, к своей груди ее прижала, все-то на ней растрепано, все-то растерзано, бледная, мертвая… Ай, как я все тогда ладилась как можно поближе ее увидеть, глаза ее посмотреть! Едва-едва доставили в церковь эту невесту неневестную…
А мужики и продотрядники как собрались стеной, так и не расходились до темной ночи, до первого нашего убийства.
У жениха отпировали-откомпанствовались, к невесте уж в сумерки тронулись. А изба у Казимировых — что собачья конура. Столы на улице накрыли. А как стемнело, вдруг солому на улице зажгли, а тут же какие-то озорники, Манины измыватели (говорили, что немой это надумал), умудрились бочку с дегтем зарыть в землю да запалить.
Тут вдруг продотряда начальник пронюхал, что все это — озорство, все это в поруганье, в униженье Манино подстраивается. Он и вмешайся в это чужое дело. Сначала он было по-хорошему, по-тихому. А я все за Васей да за Маней пристально приглядывала. Нарочно наперед, к самым столам, пролезла да стою прямо против них. Как-то, думаю, моргнет он передо мной («Уж и моя ли кралечка!»), как-то она реснички свои сомкнет? Замечаю только, что Вася все пьет, все хлещет, вот-вот, думаю, все вспыхнет в нем…