Быть может, быть может, первой коммунисткой я бы стала, жизнь бы, душу бы свою первой отдала я после той речи, если бы уж не связалась тогда крепкими нитями с Петрушиной эсеровской судьбой, если б удержаться сумела, если бы не повлекли меня наши все события под гору…
В темноте еле-еле освещает нас огонь от бочки. Поставили ему скамейку широкую — говори…
Говорил он, говорил… То вдруг словно от боли застонет, затихнет чуть-чуть, то что-то глухое и страшное, что-то угрозное скажет, а вдруг что-то радостное, светлое, теплое… И вот оно, вот оно, это радостное, это светлое, только, кажись, еще одно всеобщее усилие, всеобщий напор, и царство, и рай пресветлый, вот-вот оно, мое лазоревое, мое радостное, при нем даже и солнца не надо, вот он, мой всесветлый лазоревый праздник…
А то вдруг опять — гробы, могилы… Чьи это гробы? Десять миллионов гробов, как он сказал, — и я только это и запомнила, — которые если бы установить в одну линию, будут простираться от французского города Парижа до Кавказских гор.
Сколько это верст?
Слыхала я такую притчу: шел скрипач со скрипкой ночью и попал в волчью яму. Там их, волков, десять. Прижался в угол — волки глазами его палят, зубами ляскают. Утопающему — соломинка, а ему — скрипка. Заиграл-заплакал на ней. Волки успокоились, и челюсти не ляскают, и глаза не жгут, а словно тоже плачут…
Вдруг струна лопнула… Три осталось… Все играет, все плачет, и волки плачут…
Еще одна треснула. Еще одна… Одна осталась — на той и играет бедняга, на той и держится его душка живой до зари.
Удержится ли?
Не лопнет ли?
А заря — далеко, далеко…
Я уж заметила, что начальник мой только и держится на этой последней струнке, да и та уже залохматилась, перетерлась — голос уж хрипнуть стал.
На небо посмотрит — темное, бездонное, далеко до зари.
Успокоит ли пьяную толпу эта его последняя речь?
Оторвется ли зверь от свежей горячей раны?
Конец этого события я сама не видела. Я только достоверно знаю, что начальник, может быть, и уцелел бы, не внуши Михайло Кренев всей толпе свою иудину мысль — повести начальника отряда к убитым красногвардейцам затем, дескать, чтоб каждого опознать и сообщить каким-нибудь образом их семьям.
Тут, увидев трупы, толпа, присмиревшая было, вновь остервенела, и начальника уложил безменом Гришка Мухин.
Я же еще до этого, как только заметила, что начальник уже надорвался в своей речи, что уже лопнула последняя струнка на скрипке, стала выбираться из толпы. Тут же я натолкнулась на пьяного Васю Резцова и увлекла его за собой «от греха».
Увела я его от Казимировой избы, от толпы, далеко, почти на край села, сюда, к Бунину выгону, на обрыв. Тут мы присели и долго выжидали, кто из нас первый уступит и заговорит.
Вдруг до нас долетел рев толпы. Вася вскинулся, вскочил, чуть не кубарем слетел зачем-то в овражек, потом опять поднялся ко мне. Дышал он тяжело, хрипло. Он посмотрел обезумевшими глазами на меня, потом повернулся, долго выбирал взглядом какую-то нужную ему сторону. Наконец решился как будто, повернулся лицом в сторону города и, потрясая поднятыми кулаками, завопил:
— Не бою-юсь я в-вас!.. Не бою-юсь я в-вас!
Долго тогда, долго стоял в темноте и кричал мой Вася, точно клялся в чем-то неотступно и нерушимо…
А где же Петруша?
Нет его и нет. Словно в воду канули они с Мысягиным-Клемашевым. Уж не пронюхали ли их затею, не схватили ли их?
После расправы нашей с отрядом, после того как всех большевиков наших сельских хохловские в амбар заперли, мы, словно остров в море, остались. Все с оружием ходили, поставили дозоры за селом и даже власть избрали новую из семи человек. Впрочем, обо всем этом я распишу потом, так, чтобы ниточку поскладнее привить, чтоб еще полнее осветилась вся наша тогдашняя «метелкина война».
На другой ли, на третий ли день, в сумерки, но еще довольно засветло, приходит ко мне Захряпин-вшивик, мой разнечистый враг — он между семерыми тоже во власть был выбран — винтовку принес с собой, коротенькую такую.
— Иди, — говорит, — до двенадцати часов ночи в дозор, на лебяжинскую дорогу. Приказано тебя назначить.
Я его сразу было в позор встретила:
— Вшивик ты, разнесчастный! Да разве баб назначают? Ты это надумал, курятник? Знаю, что ты!
— Я не я, а назначено. Бабы в комиссарах не ходят, а ты ходила. Собирайся тут же.
Тут я поняла, что новая наша власть, хохловская, решила меня во что бы то ни стало как-нибудь замешать, присовокупить ко всей заворошке. Со всей душой заявляю сейчас: мне хоть и не по дороге были тогда большевики, а через Петрушино поруганье, через угрозу обобрать у нас все, так и вовсе они мне стали не сродни, но и против была, наотрез была против такого кровопролития, что совершили хохловские. Колебалась я тогда, все ждала, как и куда ляжет Петрушина линия, по ней мне тянуть.