Сколько же может перенести человек? Мне теперь-то вот, когда я уж «отдалилась» от такого на невозвратное расстояние, мне писать-то, думать-то страшно, вспомнить-то тяжко.
Руки… руки его да босые ноги его, Николая, мне страшны и до сих пор, потому что я их так тогда ярко восприняла, перед обмороком, что и поныне они мерещатся мне. Большие, огромные (даже невероятно, сколь огромные) пузыри вместо кисти. Синие, водянистые пузыри, а из них торчат коротенькие опухшие пальцы, согнувшись в крючки. Такие же круглые пузыри вместо ступней, на которых торчат маленькие, как грибки, пальцы.
Опомнилась ли я на секундочку, рассказали ли мне и уж я сама себе так по рассказам представила да по характеру Шульца так ярко нарисовала, только, мне кажется, я видела, как Шульц указал на Николая вытянутой вниз, совершенно прямой рукой и что-то крикнул Саваофу. Тут же Саваоф наступил одной ногой Николаю на живот и семь раз подряд выстрелил в него, лежащего кверху лицом.
После того как Михайло Кренев уволок меня с кем-то в избу, я, приходя в сознание, все время слышала рев, шум и выстрелы на нашем прогоне. Я вначале думала, что мне все это лишь мстится, но оказалось, что Шульц и толпа вошли во вкус. По его приказу хохловские отрубники приволокли к нашей канаве одиннадцать человек наших большевиков, и, начиная с Данилова, всех их уложил Саваоф, а Шульц объявил, что большевистская власть у нас низвергнута вовсе.
В себя я окончательно пришла совсем к вечеру, затемно, и первым делом допыталась у Михайлы, куда дели убитого Николая.
Кроме Михайлы в избе сидел кто-то. Теперь уж не помню даже, из мужиков ли кто был или баба? Вижу — Михайло делает мне какой-то знак. Только я не соображу, не пойму, на что он намекает.
— Где, — спрашиваю, — куда дели мученика?
— Не знаю, — отвечает, — не знаю. Не поймешь теперь, сколько их там свалено, мучеников твоих, — и опять кивнул мне украдкой.
Когда они ушли, я тут же вдруг решилась встать и осмотреть все. Хотя и не знала еще, как это я «осмотрю» в такую темь, да и не знала еще, в каком месте их всех свалили. Узнала только, что в нашей канаве, а где в канаве — за амбаром ли, за ригой ли или тут же за двором?
Вышла на прогон и сунулась было прямо к канаве, вдоль хотела пройти ее, до самой реки, пока, мол, не найду. Сунулась да вдруг оробела. Не могу подойти к канаве, никак не могу. И хочу, и надо, и потребность такую неодолимую чувствую подойти к канаве, а не могу.
Пошла по дорожке, шагах в восьми от канавы… иду… и вдруг почувствовала — вот здесь… почему почувствовала, что именно здесь, на этом месте все они лежат, — не знаю: потому ли, что на прогоне в этом месте до земли, до пыли была трава вытерта толпой, потому ли, что разглядела особенно помятую и поломанную коноплю, или уж так… почувствовала…
В этот миг около расстрелянных не было никого, я почти уверена, что не было никого или, по крайней мере, не было никого из посторонних, хотя Шульц приказал разложить убитых в ряд и для острастки не убирать их, но с темнотой все разошлись, видимо боялись какой-нибудь неожиданности, которая могла бы застать их на месте преступления. Мне кажется, что они пришли после этого, явились тогда, когда я вдруг решила сбегать за спичками или за фонарем, за светом, вообще за чем-либо решилась сбегать домой и тогда уж приблизиться к канаве.
Я написала — «вообще за чем-то сбегать домой». Так оно и оказалось на самом деле, потому что ни спичек, ни фонаря, ни чего другого я не захватила с собой, а, прибежав в избу, повернулась там, пометалась как сумасшедшая, да опять туда, на канаву, ударилась.
Вот тут я их заметила еще издали, и не то что заметила, увидела, а просто услышала, что кто-то (не один, я сразу почуяла, что не один) тащит что-то. Я было притаилась, но тут я услышала стон, нет, не стон, а хрип. Я сразу же почему-то догадалась, что Николай еще жив, — уж потому наверно, что о нем только и думала. Сразу-то я решила, что добивают его, доканчивают, даже предположила, что доканчивает его, душит его молча не кто иной, как этот червивый Саваоф.
Как ястребиха я налетела на них. (А чего бы я сделала, если бы то был на самом деле Саваоф? Он бы тут же и меня прикончил.)
Слышу, Михайло Кренев мне прямо в лицо хрипнул:
— Тишш… дура…
Михайло и брат его Федька тащат кого-то через прогон к себе в коноплю… Вглядываюсь-вглядываюсь… Да, он, связанный, кисти опухлые, вижу — он, Николай…
— Жив он, Миша?
— Тишш… дура… В пояснице бери, к переду ближе… Федьке помогай… ноги… мне легко.
Николая мы поместили у Михайлы в амбаре. Там, оказалось, уж сидел напуганный до смерти доктор наш, Тимофей Макарыч. Принимаясь за Николая, он все время просил Михайлу не подводить его, потому, дескать, что он, как врач, обязан оказывать помощь всем больным, без различия партий, из которых он ни к одной не принадлежит.