— Как Николай? Все бредит?
— Не зашла я, Петруша. С дороги — прямо сюда. Неможется, что ль, тебе, желанный? Иль уж не поранили ли тебя?
А он мне только промычал в ответ:
— Мм…
— Ну, спи, ну, спи, родимый мой. Не буду, не буду.
Приезду моему обрадовался очень Мысягин-Клемашев. Так хорошо я на него, как свежий человек, повлияла. Ободрился он, повеселел, говорить принялся, начал мне рассказывать, как они сегодня «всыпали по самую…», как разнесло нашим снарядом один вагон и семерых этим взрывом укокошило и что у нас только и урона что окон много полопалось в Шереметьевке от стрельбы из пушки, из нашей «матрешки».
Потом он стал свататься ко мне, уверял, что власть непременно воцарится наша, то есть левых эсеров, и что тогда он меня будет кормить салом, намазанным на сало, и от этого я буду такая же широкая, как и он, а Петьку-осла (то есть, Петрушу моего) мы будем одевать в коротенькие брючки и пороть, как родители.
Все шутил, все ржал, будто ни горюшка ему, ни заботушки. Даже дико мне как-то теперь вспомнить, как это вдруг за какие-нибудь десять — двенадцать часов времени человек, кажись, только что смеявшийся и от души шутивший и, казалось, совсем беззаботный, — как это он вдруг за эти короткие часы…
Впрочем, я опишу все подробно о Мысягине-Клемашеве, потому что уж очень показательна его печальная история. И, кроме того, не описать ее вовсе нельзя, так как он-то, Клемашев-то Мысягин, и переполнил горькую Петрушину чашу да и нашу судьбину этим своим поступком обозначил.
А то, что червоточина подъела их обоих с Петрушей, я заподозрила еще в городе. Но тут, встретив таким веселым и таким радостным Мысягина-Клемашева, тут, где начато все со свежего, не засоренного ордой, и начато прямо с победы, — тут, мне казалось, улеглись все их сомнения. И я решила, что роль моя теперь ясна мне и понятна. Быть мне неотлучно при них и ободрять их, воодушевлять их, быть мне им и мамушкой, и нянюшкой.
Я тогда же, учитывая такое радостное настроение Мысягина-Клемашева, решилась вдруг солгать ему (сразу тогда мысль-то у меня возникла, от его веселого настроения, из шуток его возникла, и я твердо решила, что он и Петруша поверят мне, да и самой-то мне при этой бодрости Мысягина-Клемашева уже начало казаться, что не выдумала я, а действительно от кого-то слыхала).
— Эсеры, — говорю, — левые в Москве укрепились снова. По городу слухи такие.
Как же он закипел вдруг от этого известия! Как он ухватился за эту мою ложь! Петрушу растолкал.
— Петруха, — кричит он, — дуботолище ты этакий! Вот тебе и молотобоец Савел! Осел ты этакий, центр взяли. Россия, вся Россия утвердила нашу правду. Черт! Фома ты неверный! Да я тебе все скулы раздроблю, если ты в нашей идее, в правоте нашей еще раз усумнишься. Дубина, да разве примет теперь Россия неправную какую-нибудь власть?
— Ты откуда узнал?
— Вот спроси, осел вислоухий!
— Мама?
— Да, Петя. Да, желанный. Упорные слухи утром, сегодня уж.
Тут вот эту ложь мою они тотчас же в правду превратили. Надежду, укрепление себе тотчас же из этой лжи создали, хотя трезво-то, в душе-то, в глубине-то ни тот, ни другой не верили в это и все-таки ни тот, ни другой уж не в силах были отказаться от этой лжи, превращенной в правду, не в силах отхватиться от соломинки, которую я им бросила в страшный их водоворот. Настолько они эту ложь обернули в правду, что Петя встал с постели и принялся было писать воззвание.
А Мысягин-Клемашев все рычит на Петю, все про свое:
— Заикнись ты у меня еще хоть раз со своими сомнениями!
— Когда я тебе говорил? — вдруг спросил Петя.
Словно бы подстрелил он Мысягина. Ведь тут только и обнаружилось, что ни тот, ни другой еще ни разу не говорили об этом друг другу, еще ни звуком не обмолвились они о своих терзаниях, все еще таилось это, скрывалось, а теперь вдруг впервые всплыло. Оба они это поняли, оба почувствовали да и остыли оба тут же.
Петруша оставил начатый было листочек бумаги, на котором уже написал было: «Братья-товарищи», и опять лег на кровать.
— Ты что же? — спросил у него Мысягин-Клемашев.
— Завтра напишу. Проверим, — тихо отозвался Петя.
Тут застучали в двери. Петруша кликнул:
— Кто там? Ну, входи! Кто там?
— Шпеёна пымали ихнего. Куда яво?
— «Куда яво»… — тихо передразнил Петя и опять сомкнул веки.