Как отрадно было бы мне, генерал, иметь Вас помощником при этих благотворных трудах. Ваше имя, Ваш характер, Ваши способности будут мне лучшею поддержкою. Примите, генерал, уверение в совершенном моем уважении.
Александр».
— Не верю, — покачал головой Мельчинский, — ни единому слову не верю. Бонапарт солгал, и этот солжет. Монархам Речь Посполитая как кость в горле. Не любят они республик.
— Поглядим, — вздохнул Войцех, — сейчас каждый себе союзников ищет, приглядывается, прикидывает. Вот как Европу делить начнут, тут и поглядим. Но я тоже не верю в царскую милость. Не больше, чем в королевскую. И Мединтильтас, если на то будет моя воля, под руку российского царя не отдам. Из меня в Берлине всю кровь выпили, пока я по министерствам и коллегиям бегал. А там чиновники почестнее петербургских будут. А что если царь решит вольность крестьянскую отменить? Кметы замок сожгут и правы будут. Нет, пока в Варшаве Сейм Конституцию не примет, я в этом не участвую.
Костюшко задумался, глубокая морщина прорезала широкий выпуклый лоб меж нахмурившимися бровями.
— А если в Польше да в Литве снова за косы возьмутся, пан Шемет тоже на берлинские порядки ссылаться будет? — нетерпеливо спросил он.
— Мне коса ни к чему, — улыбнулся Войцех, — у меня сабля имеется. И люди по хуторам все до одного за волю встанут. За здорово живешь не отдадут.
— Свобода… — в глазах старого генерала вспыхнул прежний боевой задор, — свобода — сладчайшее добро, которым человек может насладиться на земле, ее надо ставить превыше всего — ей надо служить грудью и помыслами.
— Послужим, — пообещал Войцех, — и помыслами, и сердцем. А если придется — и саблями.
— В хорошие руки сестру отдаешь, Витольд, — Костюшко повернулся к Мельчинскому, — здоров буду — на свадьбу приеду. Пригласишь меня, паныч?
— Это будет большая честь для меня, генерал, — ответил Войцех, — и для пани Каролины радость. Но со свадьбой нам еще год ждать.
— Знаю я, что она Зыгмунту обещала, — кивнул пан Тадеуш, — не печалься, год быстро пролетит. Особенно, если делами полезными себя займешь.
— Я домой собирался, — поделился планами Войцех, — брату уж скоро год, а я его так и не видел. Но если нужен буду в другом месте, пан Тадеуш может на меня рассчитывать. Приеду по первому зову.
Через три дня после визита к Костюшко состоялся суд над дезертиром. Мельчинский привез из Фонтенбло не только Глебова. Сам полковник Ридигер явился свидетельствовать против предателя, предъявив суду подписанную испанцами реляцию. Но Войцеха, искренне обрадовавшегося свиданию с бывшим командиром, словно холодной водой окатило.
— С врагами отечества дружбу водите, господин поручик, — сквозь зубы процедил полковник, — песни крамольные распеваете. Стыдитесь.
— У моего отечества и друзья найдутся, — ледяным тоном ответил Войцех, — и я пока не уверен, кто ему враг. Прощайте, господин полковник, служить под вашей командой было честью.
Шемет, все же, провел вечер с Глебовым в маленьком кафе, обмениваясь новостями и воспоминаниями. Молодые люди избегали говорить о политике, и время пролетело незаметно, но к обоюдному удовольствию.
Казака повесили на рассвете через три дня после суда. Смотреть на казнь Шемет не пошел. Ненависть, всколыхнувшаяся опаляющей волной при встрече с врагом, не ушла и после его смерти, но тихо осела в глубине памяти.
С друзьями Войцех простился еще днем, договорившись списаться после того, как фрайкор вернется в Германию. Почта теперь работала исправно, и потерять друг друга им не грозило. В Пасси он отправился к вечеру, уже уложив вещи для дальней дороги, грозившей затянуться на долгий срок, ехать он намеревался верхом. Йорик, словно догадываясь, что ему предстоит, поглядел на хозяина с укоризной, но сморщенное зимнее яблоко сжевал.
Первое, что бросилось Войцеху в глаза в маленькой гостиной Линуси, — отрывной календарь на стене. Начинался он с завтрашнего дня, и на первом листе одинокий всадник въезжал в длинную аллею меж склонившихся над ней деревьев, теряющуюся в бескрайней дали. Черно-белые рисунки пером, печальные, но прекрасные, были на каждой страничке, но когда он попытался заглянуть в конец, Линуся накрыла его руку своей.
— Не подглядывай, — улыбнулась она, — вернешься — увидишь.
Войцех поцеловал маленькую ладошку, обнаружив на ней свежие следы алой и зеленой краски. Теперь ему стало ясно, что Линуся торопливо и смущенно прятала в рабочий сундучок при его приходе.
— Хочешь, я тебе в письмах рисунки посылать буду? — опустив глаза, спросила Линуся. — Они, конечно…
— Они прекрасны, — не дал ей договорить Войцех, — и, поверь, я бы сказал то же самое, если бы не знал художницу. Я тобой горжусь, и мне жаль, что не могу сделать для тебя того же. Разве что на барабане сыграть, говорят, у меня это неплохо выходит.
— Обзаведусь барабаном к твоему возвращению, — рассмеялась Каролина, — послушаем, так ли ты хорош, как говорят.
Они неторопливо поужинали вдвоем, и разговор вели о Польше и живописи, о музыке и книгах, о войне и о надеждах на новый, свободный мир. И только о грядущей разлуке говорить избегали, и оба тянули время до того часа, когда оно помчится безоглядно в последних объятиях и поцелуях.
На рассвете, после бессонной ночи, Мельчинский привел Йорика с поклажей к дверям дома в Пасси.
— Шесть утра, — сказал он, глядя на серебряный брегет, — десятое мая тысяча восемьсот четырнадцатого года. Год начался, Войтусь. Счастливого пути.
— Я не уезжаю, — ответил Войцех, глядя в печальное лицо Линуси, — я еду к тебе.
Дорога домой затянулась почти на месяц. Коня Войцех берег, себя тоже понапрасну не утруждал, воспоминания о бешеной скачке к Лейпцигу до сих пор отдавались болью в спине. Майское солнце к полудню припекало изрядно, на полях зеленели всходы грядущего урожая, Германия трудилась в поте лица, приходя в себя после тягот военного времени. О Польше Шемет старался пока не думать, даже дорогу выбрал северную, чтобы бессильная боль не терзала сердце. Но совсем забыть о войне не получалось. В трактирах и на постоялых дворах инвалиды на деревяшке или с крюком вместо руки собирали рассказами о сражениях стариков и безусых юнцов, молодые женщины в черном с печальными глазами восседали на передках тянущихся на рынок возов, сменив не вернувшихся мужей, хлеб прошлого урожая шел пополам с мякиной.
Поначалу он писал Линусе почти каждый день. Короткие, как ночь перед разлукой, страстные письма, в мельчайших чернильных брызгах торопливо летящего пера. Уже в Кельне, где он остановился на пару дней, чтобы дать отдых Йорику, его поджидала обогнавшая неторопливого всадника почта. Каролина писала об оттенках цветущего миндаля, о ласточках, свивших гнездо над ее окном, о шарманщике, будившем ее ранним утром песней о сурке. Ни слова о любви. Войцех испугался, помрачнел, перечитал каждую строчку. Вгляделся в рисунки, вложенные в письма — маленькие пейзажи пером, склоненные к воде ивы, березы, метущие косами луговые тропки. На рисунках была Литва, печальная, далекая, желанная. Каролина держала слово и в своем неподдельном горе хранила верность покойному мужу даже в мыслях. Но рисунки дышали любовью, которой полнилось сердце. И Войцех принял это, как добрый знак. Теперь он писал реже, раз-другой в неделю. О городах и людях, о зеленых полях и летящих над дорогой птицах, возвращающихся из дальних краев. И в каждом слове была надежда.
Дома Войцеха на этот раз ждали. Уже с дороги он слышал радостные возгласы дворовых мальчишек: «Паныч, паныч приехал!» Шемет все еще числился тут в «панычах», в роль полноправного хозяина Мединтильтаса в свой прошлый приезд он войти так и не успел.