Выбрать главу

Упоров кивнул, сочтя разумным не препираться со старшиной, пошёл, без спешки переставляя малопослушные ноги. Хотя руки было жалко, особой тревоги он не испытывал, рассчитывая, что время вернёт ему силы, а обозлившимся сукам — рассудок, и все уладится. Надо же додуматься до такой дикости — руки людям рубить!

А дежурный — человек неплохой, хуже было, если б промолчал…

В рабочей зоне на лесопилке бугор, по совпадению однорукий власовец, объяснил ему, не выпуская из прочифиренных зубов толстого, как большой палец на ноге, окурка:

— К бревну не подходи — задавит. На тебя мне плевать — работа остановится. Будешь принимать от пилы доски с Жорой. Вон тот, видишь, грузин красивый?

Тогда он ещё не знал, что именно этот грузин вложил побег. Шестеро получили в короткой, продуманной чекистами схватке по прицельной пуле, а Жора — лёгкую работу с перспективой досрочного освобождения. Трупы за вахтой не разбудили в нём совесть, хотя и были слезы — от нестойкости молодого сердца. Бессовестные слезы того, кто уплатил за своё будущее чужими жизнями.

Осведомителя отыскали воры. Внутренний слух осторожно вёл их к цели. Это был кошачий ход рыси, скрадывающей насторожённого зайца. И однажды тот, кто кушал из одной чашки с Сахадзе, произнёс приговор:

— Их вложил Жора. Я отвечаю.

Жора отошёл от тяжких воспоминаний со свойственной молодости лёгкостью, забыл, потому что они ему были ис нужны. В день Святого апостола Иакова Заведеева, брата Иоанна Богослова, грузин играючи выхватывал из-под визжащего ножа пилорамы доски, подбадривая своего слабосильного напарника весёлой улыбкой.

Работа, конечно, не из лёгких, но уж не такая тяжёлая, как в шахте, где все враждебно человеку.

«Сильный горец, — позавидовал Жоре Упоров, — и сытый».

Часа через полтора он, шатаясь, отошёл от пилорамы:

— Дай передохнуть. Кончился!

Сахадзе отрицательно покачал головой, но сделал это по-дружески, чтобы не обидеть напарника:

— Не могу, дорогой. Ещё двадцать минут, сама остановится.

Он не знал — жить ему осталось того меньше. Именно в тот момент Вадим увидел за спиной Жоры приближающихся к пилораме Ираклия и Ворона. Они шли не очень спешно, но сосредоточенно, пытаясь преодолеть томившееся в обоих нетерпение. Да, в них жил скрытый, до времени укрощённый порыв, что-то похожее на изготовившуюся ярость. Так ходят на поединок непримиримые бойцы. Ираклий шагнул к улыбающемуся, раскинувшему объятья Жоре и вдруг исчез. Жора подпрыгнул, не успев потерять улыбки, опрокинулся спиной за станину.

Они все обговорили загодя…

Клешня Ворона скомкала лицо Сахадзе, утопив сильный палец в левой глазнице, вторая уцепилась за затылок, и обе разом дёрнули против хода пилы.

Упорову показалось — он видит крик среди брызжущей крови Жоры, который сплетается с натужным рёвом стального ножа, и, обнявшись, звуки взлетают в солнечное небо, а голова Сахадзе с открытым, но уже молчаливым ртом лежит в ладонях Резо Асилиани. Чуть погодя вор бросил её себе под ноги, брезгливо вытер тёплыми опилками забрызганные кровью руки. Вместе с Ираклием они подошли к помрачневшему бугру из власовцев. Ворон протянул ему монету:

— Мечи, Вано. Моя решка.

Бугор положил монету на жёлтый ноготь, стрельнул ею в воздух. Монета крутнулась играющим кусочком света, вернулась в ладонь бугра. Резо проиграл. Грузины обнялись со сдержанной теплотой. Ворон взял на себя рубильник и остановил пилораму.

— Жору казнил я, — Асилиани постучал себе по груди ладонью. — Один. Вы видели. Кто забудет — воры напомнят…

Он заглянул в лицо каждого с чёрной жестокостью и, легко наклонившись, схватил за ухо голову Сахадзе, которая все ещё продолжала молча кричать распахнутым ртом.

— Беликов! — распорядился бугор. — Встань на место Жоры, но если начнёшь, как в прошлый раз, филонить — пойдёшь в шахту!

Упоров стоял, опершись на штабель свежих досок и пытаясь забыть улыбку на лице Сахадзе в момент, когда нож уже терзал его шею. Он почему-то вспомнил живодёра, за которым бежал в детстве по пыльной улице весь в слезах. Живодёр тащил впереди на засаленной верёвке ничейную Жульку. Она была ещё жива. Он бежит, перебирая короткими ногами. Спина живодёра закрывает горизонт. Наконец они поравнялись.

— Стой! — кричит он. — Стой, дурак!

— Шо те надо?! — хозяин вялого голоса имеет быстрый бегающий взгляд. — Зачем звал?

Мальчишка не может решиться. Смотрит с ненавистью в заплаканных глазах.

— Шо те, спрашиваю? Она — ничейная. Иди лучше залезь к соседу в огород.

Вспотевший в ладони камень летит в чугунное лицо живодёра. Шмяк! Звук возвращается к мальчишке, как отрезвляющий укол. Живодёр потрогал щеку, выплюнул окурок. Мальчишка все понимает, но не бежит, сжав кулаки, смотрит в лицо врага уже сухими глазами.

— Шо ж, щенок, пора тебя учить вежливости.

Петля захлестнула шею и сдёрнула в пыль лицом.

Он увидел рядом вывалившийся язык Жульки, чуть правее — ногу живодёра. Его зубы ушли в вонючую тонкую парусину брюк с гневом, пойманного лисёнка.

Живодёр заорал, хотел отшвырнуть мальчишку другой ногой, но, не удержав равновесия, грохнулся оземь.

От ворот донеслось многоголосое «ура!», полетели камни. Пацаны всем скопом ринулись в атаку. Он сел и осторожно ослабил скользкую верёвку. Вынул из петли Жульку. Она умерла, но была ещё тёплой. Мальчик закрыл ей глаза, произнося при этом какие-то случайные, но очень важные на тот момент слова.

Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребёнок был честнее, а смелость нерасчётливой…

«Пусть детское останется в детстве», — говорил он себе.

Говорил и ненавидел Ираклия, протянувшего ему руку:

— Здравствуй, Вадим!

Упоров не принял протянутой руки, густой голос прозвучал для него, как крик живодёра из детства. Глаза их встретились, и мир сузился до узенькой тропинки над пропастью. Они шли по ней с противоположных сторон.

«Он убьёт тебя, если ты не свернёшь…» Но тут же приказал, прекрасно понимая, что в том приказе не было разума: «Стоять! Ты не свернёшь!»

Грузин, должно быть, понял состояние бывшего штурмана, однако ему потребовалось время на то, чтобы остудить в себе слепой гнев недавнего убийцы. Ираклий опустил прозрачные веки, положив рядом с орлиным носом два павлиньих хвоста длинных ресниц, отчего жёсткое, холодное лицо обрело выражение глубокого страдания.

— Поверь, Вадим, простить было нельзя. Мы выпили с Резо самое горькое вино.

— Кровь?!

Он произнёс это слово, как вызов, хотел что-то добавить, но автоматная очередь у вахты прервала странный разговор недавних друзей. Зэки прекратили работу, повернулись в сторону выстрелов.

— Резо нет, — проговорил, не поднимая ресниц, Ираклий. — Мы ссоримся за человека, который положил под пули шесть жизней. Резо был вор и жил по своим законам. Жора — уполномоченный по делам религии. Разорял храмы, насиловал жён и дочерей священников, а кончил тем, что продал своих соплеменников. Его душа сгнила, он завидовал тем, у кого она сохранилась…

— У тебя она есть?!

Ираклий не ответил на вопрос. Повернулся к Упорову спиной; было непонятно, с чем уходит потомок грузинских князей, но ненависть к нему остыла, а прощенье ещё не пришло…

В столовую входили по одному с открытым ртом, куда пучеглазый, слегка глуховатый фельдшер вливал ложку противоцинготного средства — отвара столетника. Отвар разрушал печень, но в отличие от цинги, с больной печенью человек мог работать.

— Шире, шире пасть, божий одуванчик! — требовал заблатненный фельдшер.

— Что, тебе нельзя?! Может, лучку прикажете или чесноку? Открой хлебало! Открой, сказано!

Никанор Евстафьевич Дьяков прошёл мимо фельдшера, будто того и не было. Фельдшер увидел на лицах зэков скептические улыбки, психанул и ткнул, как вилы в сено, ложку с отваром в рот несчастного армянина:

— Ещё хошь?!