Упоров пожал плечами, но промолчал. Что тут скажешь — Никанор Евстафьевич своё отработает.
— Заключённый Упоров — подъем! Быстро! Быстро!
Зэк сел на нары, прислонившись спиной к стене, из щелей которой торчали пучки сухого мха. Кричал старшина. Настоящий. Вадим встречал его в штабе. Сытого, но какого-то не очень приметного или слишком будничного. Он ещё подумал: «С такой рожей вору хорошо — на всех похож». Старшина тогда сидел в комнате связи и срезал с розового мизинца на ноге мозоль опасной бритвой. Потому и запомнил.
Упоров вытер сонные губы и спросил:
— В чем дело, начальник?! Я вас не приглашал.
— Одевайся, Упоров. Некогда!
Старшина ему все больше не нравился. Ночные затеи, должно быть, не нравятся никому. Поднимают, волокут неизвестно куда. Утром будет чай с хлебом, может, горбушка попадёт — о горбушке мечтают все. Сегодня непременно будет горбушка, а старшина к доброму не уведёт. Вон рожа какая бдительная. Карацупа!
Твой рот мою пайку съел. Нет, на такое лучше не подписываться. Лучше резину потянуть, глядишь, чего и скажет по делу.
— Вот что, гражданин начальник, пока не скажешь, зачем зовут, не пойду. Вызывай наряд.
— Мент с утра — это к дождю, — просипел снизу Зяма Калаянов.
— В комендатуру зовут. Ясно?!
— Не будите людей, старшина, — Ольховский натянул на голову одеяло, — придут, нашумят!
— Сучьи рожи, — подпел ему Зяма.
— Как ты сказал, мразь обрезанная?! Это я сучья рожа?!
— Извините — оговорился. Вы, конечно же, из блатных будете.
— Оставь его, — прикрикнул на Калаянова Упоров, натягивая сапоги. — Ираклий, если задержусь — веди бригаду на развод. Пока, ребята!
— Вадим Сергеевич, не поленись, выясни, из каких старшина будет. Може, он политический и тащит вас к анархистам?
— Ты крыльцо почини. Вернусь — проверю!
— Господи! Неужели вернётся?!
Люди шагали в темноте. Спина старшины колыхалась перед глазами большим сбитым комом, над которым мотыльками порхали два белых уха.
За вахтой его уже конвоировали автоматчики. Сапоги солдат рубили тишину ночи, выбивая из серой, похожей на старую, застиранную рубаху дороги серебристую в лунном свете пыль. Травы вдоль дороги были охвачены стеклянным трепетом предчувствия утра. Он слышал их голоса и видел впереди тоненькую, как ниточку, полоску открывающегося утра. Ему почти хорошо…
— Заключённый Упоров!
Старший лейтенант ткнул в грудь пальцем. Весь он какой-то злой и нервный, как отставший от поезда пассажир.
— Не надо на меня кричать, гражданин начальник. Я ещё ни в чём не провинился!
Лейтенант скрипит зубами и кричит ещё громче:
— Заткнись, мерзавец! Руки — за спину! Вперёд и без фокусов!
Перед ним распахнулись дверцы «воронка», а старший лейтенант с поразительной ловкостью застегнул на запястьях наручники.
«У них все идёт хорошо», — успел подумать он, прежде чем его поймали за лицо и ударили сапогом по позвоночнику. На заломленных к голове руках втащили в «воронок», там лицом о железный пол — шмяк! Ещё один пинок, на этот раз в бок, и поехали.
Сознание он не потерял, но на всякий случай затаился, чтобы осмотреться. Машину подбрасывает на ухабах, а руки — за спиной, и смягчить удары о железный пол сложно.
— Чой-то он лежит? — спросил рядышком глухой, невыразительный голос. — Должно, привычный, а может, памятки отшибли?
— Сколь себя помню, столь и валяюсь по таким постелям, — отвечает другой.
— Давно воруешь?
— Как сказать — «воруешь»? — человек вздохнул. — Освобожусь, погуляю. Лепень возьму, бока иногда, селёдку. По сельской местности работал, где такой, как в городе, бдительности у сторожей нету. Увлечёшься, глядь — решётка перед глазами. Баловник я. Малопрактичный. Вот вы… другое дело! У вас — брульянты, металл благородный…
— Какие нынче брильянты?! На весь магазин два камешка найдёшь, тому и радуешься. Еду, а душа болит…
— Раскололся кто?!
— Не, мы этих дел не понимаем. Подельник мой, Егорка Лыков, знаешь, наверное, — Ливерпуль кличка. Был просто Ливер, Зяма — одесский шпанюк, «пуль» приставил: прижилось. Егор человек серьёзный. Вор, но домашний: с собственным домом и семьёй. Не совсем, значит, вор. Блатовать не больно любит. Оно ему нужно? И как нет кстати: получает с материка малявку.
— Воровской базар?
— Кабы так! Сын его, единственный наследник — уже втыкал немного, сам себя прокормить мог. Вдруг — на тебе: в комсомол вступил!
— Иди ты! Може, для отмазки?
— Чо там, «для отмазки»! Курванулся мальчишка на полный серьёз. Вожаком в ихней банде стал.
— Ну и чо? Подумаешь! Я вон парторга знал. Кошельки таскал за милую душу. Мы с ним один люкон гоняли: базар — вокзал. Всегда при селёдочке и рожа под член застругана, как у настоящего парторга. Он меня потомака, правда, сдал. Но это уж у них в крови, обижаться нечего…
Машину опять затрясло на кочках.
— Слышь, Ерофеич, давай проявим милосердие: посадим фраера в уголок. Чо ему мордой пол колотить?
— Жалко пол, что ли? Ну, давай.
Зэки подхватили Упорова под руки, усадили на железную лавку в угол.
— Ха! Фраер-то никак из серьёзных. Дьяка приятель.
— Фартовый? Не избежал, выходит, влияния…
— Ты удобнее усаживайся, парень. Дай-кось я тебе морду вытру. Так что с тем комсюком, Ерофеич?
— Ничего. Ходит себе по собраниям. Брюки дудочкой носит. Ещё грозится Егора в родной дом не пустить. Отец горбом наживал…
— Воспитал агрессора!
— Ливерпульчик какие сутки тоскует. Сидит на нарах, шпилит в стос с Гомером. Рубашку играет заграничную и часы с запрещённой музыкой. Как это… щас вспомню. А! «Боже, Царя храни!»
— Куда везут, мужики? — спросил несколько успокоенный их мирной беседой Упоров.
— Во бьют суки! Сознание из человека вытряхнули? Куда ж всю жизнь подследственных возят? В тюрьму. Фунт, говорят, беса погнал. Верно али брешут?
— Он в порядке.
— Злобствуют люди, а зачем, сами не знают. Ну, не дострелили по недосмотру администрации. Он-то тут при чем? Нет, надо ещё человека и грязью полить. Это у нас, у русских, правило такое. А возьми тех же цыган. Они своего замотать не дадут. Небережливые мы, русские, понятие о Боге утеряли. Сказано…
От немудрёной крестьянской рассудительности зэка веяло покоем, душевной благоустроенностью, будто везли его не в тюрьму, а в церковь, где ему надлежало пошептаться с батюшкой о своих грехах и получить полное отпущение.
Сквозь крохотное оконце «воронка», даже не оконце, а просто зарешеченную щель для поступления воздуха, был заметён наступивший рассвет. Он всегда думал, что нет ничего красивее моря, но незаметно для себя самого стал припадать сердцем ко всякой красоте, даже в её скромном северном проявлении, улавливая чутким ухом голоса птиц, прорывающиеся сквозь рокот бульдозеров, или первое дыхание утра. Иногда ему казалось — мир говорит с ним восторженным голосом крылатых пришельцев, парит на их лёгких крыльях, чтобы обнаружить своё настоящее существование, а тот, грубый мир, что терзает его душу, роет землю и гноит за проволокой миллионы люден — ненастоящий, придуманный пьяным, злым гением коллективного разума бесов, которые живут без ясной цели, одурманенные животным желанием идти встречь миропорядку.
Робкий свет разбавил темноту «воронка», зрение уже различало лица спутников: одно тяжёлое, с трудными мыслями в слегка выпуклых глазах, другое покрыто глубокими морщинами, придающими лицу неудачника некоторую степенность.
— Слышь-ка, Фартовый, ты на чём раскрутился?
— Ещё не знаю…
— Тогда серьёзно!
Напоминание о собственной судьбе, разрушило наладившийся было покой. От догадок и предположений заломило виски, ещё немного брала зависть к определившимся собеседникам. Люди при деле. Тюрьма для них что-то вроде общественного порицания за разгильдяйство и плохую работу. Никакой тебе душевной суеты или раздвоения, просто живут свою цельную грешную жизнь, которая по вынесении приговора становится материально беднее. У тебя же — одни сложности.