Только ничего нельзя изменить: время сделало шаг.
«Воронок» покатил дальше. Все — в прошлом…
Потом в бригаде появился настоящий людоед. Он появился сам. Его никто не приглашал. Добровольцы всегда настораживали бригадира, тем более такие, которые едят людей. Упоров знал этот не такой уж рядовой для Колымы случай…
Все было решено ещё в зоне, на нарах, при взаимном сговоре четверых опытных каторжан. Пятый, сытый и сильный, шёл продовольствием, «коровой», хотя и думал о себе как о вожаке. На том он и купился, когда стало ясно: надо кого-то кушать или идти сдаваться. Четверо незаметно бросили, жребий, пятый незаметно сунул в рот сухарь из неприкосновенного для других запаса. Бывший гроза ночных улиц Самары прозевал момент атаки, а чуть раньше — шаловливые улыбки приближающихся к нему с разных сторон товарищей по побегу. Будь он бдительней — понял: они его уже ели…
Прозрение пришло в момент казни. «Нет! — хотелось крикнуть ему. — У меня осталось три сухаря. Мы их поделим». Однако тот, перед кем стояла задача зарезать «корову», убил и эти слова. Нож остался в животе, одна рукоятка «на улице». Даниил Константинович оседает на прилизанный ветром снег, наверное, слышит, как кричит самый голодный, но предусмотрительный Барончик:
— Горло! Горло вскрой: мясо закровянит!
Исполнивший приговор Листик тянет двумя руками за рукоятку, уперев в бок ногу. Все пребывают в нервном трепете ожидания обильного кушанья. Барончик крушит маленьким топориком чахлые берёзки. Никто не думает о погоне, люди судорожно спасают свои жизни…
— Даниила Константиновича хватило нам на полторы недели, — рассказывал после поимки и тюремной отсидки снова голодный Барончик. — Он был какой-то сладкий, пах аптекой. Фу! Собака лучше.
— Собака даже лучше свиньи, — поддержал людоеда Роман Пущаев. — Свинья — плохое животное.
— Ха! — у Зямы Калаянова по-жабьи распахнулся рот. — Особенно той, которую ты насиловал, а граждане чекисты ели.
— Зачем коришь? — спросил засмущавшийся Роман. — Я получил своё.
— Действительно, Зяма. Зверь получил за шалость два года сверх законного червонца. Неужели ты, работая с хрюшками, удержался от соблазна?! Человек сложен из слабостей, как дом из кирпичей.
Барончик философствовал не задарма: он очень хотел попасть именно в эту бригаду, где никто не пухнет от голода, люди отличаются от прочих бескровными отношениями, будто они здесь не по приговору, а сами по себе, чтобы не сказать — добровольно.
Шёл развод. Умирало колымское лето. Съеденная солнцем трава невыразительно бледна. Даже та, нетронутая, вдоль колючей проволоки, пожухла, состарилась прямо на глазах за каких-то пару дней с крутыми утренниками. Скошенная кавалером трех орденов Славы ещё в июне, она заметно подросла. Кавалер тот, Сорокин была его фамилия, освобождён по причине полной невиновности, о которой ему сообщили через десять лет каторжных работ. Замену Сорокину не подыскали, и трава, перед тем как начать чахнуть, поднялась выше уровня уставных норм. Трава не зэк, она — стихия; жить по нормам не желает…
Упоров видит серое тело крысы, огороженное частоколом травинок. По-стариковски сгорбившийся зверёк рассматривает двуногих тварей из своего ненадёжного укрытия без всякого беспокойства.
«Привык к опасности, — думает Упоров. — Тебе пора привыкнуть, чтобы руки не опустились. Морабели, другого ожидать не следовало, оказался двуликим. Суки работали с тобой по его указке. Они не оставят в покое твои руки и Натали».
— Натали… — прошептал он с нежностью.
Капитан Серякин организовал им свидание на свой страх и риск. Был первый взаимный поцелуй в крохотной комнатке с ехидным смотровым глазком на двери, где они перешагнули через свой стыд легко и свободно, не заботясь ни о чём, кроме любви. Он сказал ей, что теперь в его венах тоже есть дворянская кровь от той девушки, дочери русского генерала. Она обещала за неё молиться.
В эти минуты они любили всех и все любили их…
Жёсткие нары стали ковром из цветов, низкий потолок над головой — распахнулся небом без единого облачка.
Но уже на следующий день, когда они лежали, укрывшись суконным одеялом, он почувствовал щемящее беспокойство за её будущее, не придав тому вначале большого значения. Оно напоминало о себе следующей ночью без сна.
— Серякин, ты сдержал слово, ты сделал добро, — говорил он, лёжа с открытыми глазами. — Что ты наделал, Серякин?!
Видел себя — без рук, её — без носа. Уже не во сне вовсе, а наяву. И сучий пророк улыбался ему радостной улыбкой рано повзрослевшего пионера, держа волосатую руку в салюте, а в руке — топор.
В зоне капитан ловил усталые глаза зэка нахальным взглядом. Он краснел, заново переживая её нежное, чистое понимание и её собственную жертву. Она гладила по спине потерявшего над собой контроль зэка, повторяя:
— Не спеши, родной мой! Это надолго. Это навсегда.
Тогда он наконец прикрыл её губы сильным поцелуем и успокоился.
— Тебе хорошо? — спросила она, не дожидаясь ответа, поцеловала его, ответила себе сама. — Тебе очень хорошо!
Зэк не мог поверить, что всё это возможно и происходит с ним. У него не нашлось тех нужных и единственных слов. Он продолжал искать их и сейчас, стоя на плацу в ожидании развода, не замечая заискивающего взгляда лупатого Барончика, такого выразительного в своём атласном жилете поверх штопаного свитера, что не заметить его мог только слепой или влюблённый. Наконец Барончик рискнул проявить себя иначе. Он подошёл к бригадиру, прошептал, оглянувшись по сторонам:
— Хочу притусоваться к твоей бригаде, Вадим. Моряк моряку отказать не должен.
Упоров посмотрел в узкую щель рта бывшего буфетчика с «Иосифа Сталина» так, словно пытался рассмотреть там недожеванный кусок самарского грабителя. И сказал:
— У меня нет вакансий людоеда. Что ты умеешь делать, кроме этого? Только не ври!
— Воровать…
— Комплект! Ещё?!
— Нарисовать червонец, доллар, отлить любое кольцо из любого металла, выпустить монету с твоим профилем, я — художник. Настоящий художник!
— Ты — вор и людоед! Что тебе у меня нужно?
— Зачёты. Устал от блатной тусовки. Два побега… В следующий раз меня застрелят. Ты же знаешь, ты же сам…
Упоров улыбнулся, понимая, на какую дистанцию он оторвался от этого гладкощекого мошенника, которого не убили после второго побега только потому, что он предусмотрительно наложил в штаны. Каждый выживает, как умеет. Барончик хитрый, но он — мастер. Ты видел его работу у Дьяка: золотая змейка с крохотным бриллиантом во рту. Опасное занятие… Другой жизни в зоне нет, она вся опасная.
— Почему смеёшься, Вадик? — спрашивает поникший Барончик. — Мне тридцать пять…
— Для коня почтённый возраст. Ладно. Я подумаю. Тебя ведь и в бригаде могут грохнуть, если отвяжешься.
— Исключено! Возьми, а? Богом прошу!
— Сказал — подумаю. Отвали. У меня и без тебя голова пухнет!
Весь развод он думал только о ней, пока его думы не прервал горячий шёпот Гарика Кламбоцкого:
— Ты чо спишь?! Он говорит: «За всю историю Колымы им никто так шустро не нарезал шахты».
— У Колымы нет истории: одни лагеря.
Но слушал он с интересом. Заместитель начальника лагеря по политической части майор Рогожин, невзрачный человек с продолговатой, похожей на тыкву головой, обладал зычным голосом и полным отсутствием чувства юмора, что, собственно, определило его назначение на бесхлопотную должность.
— …За последние три года в бригаде не было ни одного серьёзного нарушения режима, это тоже является, само по себе, своеобразным рекордом.
"Она ждёт меня уже три с половиной года. Ждёт! Меня! Серякин спросил: «Ты что ей наобещал? На танцы даже не ходит».
Ему было приятно, и он боялся. Капитан завидует. Хороший мужик, зависть — чувство плохое…
Майор Рогожин продолжает вдохновенно:
— Путь исправления, путь от преступления к его осознанию труден. Другого пути нет! Партия видит и поддерживает тех, кто, неукоснительно следуя её установкам, шаг за шагом завоёвывает себе право на счастливую, свободную жизнь в самом передовом обществе на планете!