Выбрать главу

Глаза певцов видят то, о чём поют, тем ещё больше вдохновляясь, и дух замирает у тех, кто слушает пленённую песню, и нет никакой возможности освободиться от напряжения, вызванного неусмирённой стихией могучих звуков.

Пропетая в дюжину мужских глоток песня срезалась на самой высокой ноте, словно ей удалось вырваться из тесного барака, а после, одурев от свободы, умчаться в беспредельные пространства Вселенной и на излёте устало опуститься на отеческую землю певцов.

Молчаливое удивление слушателей тянулось до тех пор, пока Дьяк не произнёс с чувством:

— Это один раз возможно, более не повторится…

— Замечательно получилось, — подпрыгнул Убей-Папу, — записываю. А товарищ Кламбоцкий пусть покажет номерок из своего прошлого репертуара. Согласны?

Кламбоцкий встал и поклонился.

— Так, — потёр руки культработник. — Может быть, кто из вас стихи почитает?

— Озорник! — сразу нашёлся Зяма, указав на сидящего с полуоткрытым ртом зэка. Тот ответил жалостливой улыбкой обманутого идиота, но не отказался.

— Он мне такие поэмы в камере заделывал! — Зяма прижал руки к груди. — Александр Сергеевич замучается такие сочинять. Жалость до слез берет. Он с виду только придурковатый, на самом-то деле…

— Чьи произведения собираетесь читать, Миловидов?

— Свои. Собственные, то есть, — ответил Озорник, — смущённо опустив в пол глаза, — прям сейчас прочитаю.

— Давайте! — скомандовал Убей-Папу, принялся было писать в своём блокноте с дерматиновой обложкой, но, что-то вспомнив, поднял на зэка вопросительный взгляд…

Озорник прокашлялся, начал читать:

Я кассу взял не из корыстных целей,Мне просто нужно было её взять.По Колыме меня ведут теперь метелиИ заставляет подлый мент пахать…

— Стоп! Стоп! Стоп! — замахал руками перед носом Озорника культработник. — Нельзя! Цензура не пропустит.

— Почему не пропустит?! — завопил Зяма. — Это же конец света! Главное — бескорыстно, за просто так талант отдаёт людям! Мы опротестуем! Дай ему в рог, Озорник!

— Зяма, уймись, — сказал Упоров, — может, кто сам что-нибудь предложит. Желательно — без блата.

— Игру разрешено предложить, бугор? — спросил, ковыряя в зубах, Вазелин.

— Но без карт, пожалуйста! — попросил Убей-Папу. — Меня предупредили…

— Ты чо буровишь? Какие карты?! — возмутился Вазелин. — Самая народная, доступная каждому игра. Из зала приглашаются на сцену две команды по пять человек. Одной команде даёшь спичечный коробок и другой — ту же тару. Командуешь — начали! Кто вперёд полный вшей наберёт, тот и победит. Мы на Линьковом в двадцать минут управлялись. Смех, веселье!

— Вши не пойдут. Руководство против вшей.

— Врёшь, блоха конопатая! По глазу вижу — врёшь? Начальство поддержит: ловкость у людей развивается и коллективизм.

— На Линьковом вша не чета нашей, — зевнул с потягом Ключик, — энергичная, крупнее местной. По хребту бежит — спина прогибается. Местная для такого мероприятия не годится.

— А вот и годится, если тару уменьшить!

— Зажимают вшивые твои таланты, Вазелинчик, — посетовал одноухий проходчик Пашка Палей, — завистники!

— Кламбоцкий, вы фокус показать хотели! — культработник старается перекричать развеселившихся зэков.

— Потерпи, Серёжка, потерпи. Зашью тельник — все увидишь. Тайна чёрной магии. Исчезновение предметов. Я — единственный хранитель тайны…

— Можно так записать для конферанса?

— Только так, и не иначе! Скромно, без пошлости. Сам в каком жанре подвизаешься?

— В драматическом…

— Не ошибусь — играешь Робин Гуда.

— Нет, что вы!

— А жаль…

Фунт повернулся к Упорову, сказал…

— Воры прислали человека. С поручением…

— Сосульку?

— Угу. Дьяк должен выйти из зоны не позднее тебя. Сходка постановила.

— Выйдет на общих основаниях…

— Может, сказать при всех Дьяку, чтоб перестал кроить?

— Подумаем. Ещё есть время. Ты не отказывайся и не обещай. Понял?

Фунт не ответил. Зэки сидели рядом, закованные в томительное молчание, отгороженные своими заботами от общего веселья. Левую щеку Граматчикова подёргивает тик, но, похоже, он не чувствует, и Вадим смотрит на её короткие, тряские прыжки в надежде — она сейчас устанет и остановится. Должна же наконец!

Щека трясётся…

Потом было услышано и понято обоими. Вадим убрал взгляд от щеки Евлампия. Негромкие слова прошли сквозь их общую тишину:

— Я прочту стихи…

И опять тишина, и они решили — она замкнулась, она снова — броня. Щека замерла, тягуче, напряжённо, как застывающее на морозе тесто. Держится из последних сил на самом, кажется, пределе. Вслед за тем, кто обещал читать стихи, сказал ещё один злой и ехидный голос:

— Валяй лучше молитву.

Его сердито обрывают:

— Не выступай!

— Можно и молитву, — соглашается Монах, — точнее: не молитву, проповедь.

— От чегой-то нас Бог не бережёт?! Объясни!

— Не смейте! — почти на визге запротестовал Убей-Папу, но Иосиф Гнатюк закрыл ему широкой ладонью рот.

Мучительные мысли вернулись из затянувшегося их тихого омута, всплыли со дна в огромном пузыре, который лопнул на поверхности беззвучно. Отец Кирилл стоял в кругу, очерченном светом единственной лампы. Белое лицо с рублевских икон над чёрным сатином русской косоворотки загадочно непроницаемо. Рука, та, которую Вадим помнил пришитую к столу финкой Ведьмы, лежит лебединым крылом на куске ночи у изгиба локтя, и кровь, пролитая отцом Кириллом, сочится из памяти тяжёлыми, тёплыми каплями. Живая… Кап! Кап! Кап!

Красные слезы — в глазах, сквозь них человек, пытающийся объяснить тебе своей жизнью, для чего нужен твой приход в этот безобразный мир. Зачем?! Как он, ты всё равно не сможешь — не дано, как есть, не хочешь, но живёшь. Циничное надругательство над жизнью — это странное её прожитие. Весь отпущенный срок по указанной тропке, в указанном направлении, в потёмках чьей-то безумной воли… Ползёшь? И поди высунься из миллионной шеренги — тут же станешь мишенью. Он встал. Или не падал… Идёт, хоть и туда же, куда все — к смерти, но не в страхе ожидания, в несомненной уверенности своего постоянного продолжения.

Идёт. Ему уже хорошо в будущем веке, тем хорошим он светится сквозь чёрное одеяние и свет тот известен людям. Когда только прозреть успел? До начала срока жизни? Почему ему — прозрение, а мне — нет?! Не ищу… Собьёт тебя с толку Монах. Погреет душу, уведёт от цели, будто ребёнка, очарованного светом первой звезды на небосклоне. Станешь покорным, тихим, способным принимать чужую боль, как свою. Все чувствовать душою обнажённой.

Благодать нисходит на смиренных…

Помнишь, как семь священников продолжали стоять и молиться перед входом в Берелехскую зону, когда раздалась команда «Ложись!»? Они остались стоять и скошены автоматной очередью с молитвой на устах. Она от пули не защита. Тогда зачем такая молитва?…

Благодать нисходит на смиренных?

Бог, значит, отверз небо, дал всем вход в него. Ты не пошёл. Остался лежать недалеко от Дьякова и Львова. Покорные выживают, чтобы снова не покориться.

В будущем. Жизнь она, действительно без всякой ясности, но всё-таки — жизнь. Особенно приятна, когда становится игрой с твоей удачей. И надо держаться не слишком близко от отца Кирилла, чтобы она продолжалась так, как угодно тебе.

Жизнь должна быть собственной. Твоей! Который раз он путает все мысли…

В это время Кирилл говорит низкие голосом, с необычайно грустным выражением лица:

— Смущённый бесовщиной, народ наш встал на путь предательства Отца своего Небесного и грехом тем заслонил себе путь праведный. Тогда-то и был убран Покров, защищающий жизнь нашу телесную. Сотнями тысяч понеслись грешные и праведные души на Страшный Суд, где Господь каждому воздаст за содеянное им…

— Здесь — суд! Тама — суд! — заворчал Озорник. — Нигде продыху нет. Тюльку гонит поп!

— …И углубляясь в размышления о событиях, нас постигших, найдёте зависимость с наказанием в том же отступничестве от Святых Основ бытия, дарованных нам для гуманного существования, и ответим молчанием на Суде Его нелицеприятном, ибо солгать Там, как привыкли мы лгать здесь, невозможно.