Выбрать главу

— Лягай рядом с Петром, земеля!

— Може, из него крест сделать, такой сухущий.

— Ша! — остановил остряков хозяин банды. — Это Монах. Подними гостя, Ведьма.

Упоров признал его не сразу: заключенный был худ и желт до такой степени, что его вполне можно было ставить вместо креста на кладбище. Лишь глаза по-прежнему голубели чистыми глубокими родниками.

Ведьма одной рукой поднял Монаха и, не опуская на пол, усадил рядом с Рассветовым.

— Постерся, попик, в мирских заботах, — Юрий Палыч оглядел его с сочувствием. — Все в добре совершенствуешься, а оно, вишь, чем платит…

Странный заключенный молчал и, похоже, слушал сам себя, не обращая внимания на грозного главаря банды. Рассветова его настроение не обидело. Было видно: его томила внутренняя неустроенность и он хотел ею с кем-то поделиться.

— Презираешь меня, Кирилл? — спросил со вздохом бандит, стараясь изобразить на закаменелом лице подобие доброты.

— Презирать мне не дано, — ответил Монах, и Упоров вспомнил этот бесстрастный баритон на плацу лагеря «Новый». — Человека, существа одухотворенного, разглядеть в вас, простите, не могу. Нет в вас человека, Юрий Палыч…

— Цыц, падаль небритая! — рявкнул Ведьма, пинком отбросив Монаха к стене.

Рассветов поднялся, оказавшись одного роста с Ведьмой. Вначале поглядел на него так, что тому стало не по себе, осторожно поднял руку и щелкнул Ведьму по носу. Снова застыл, обдумывая свои будущие действия. Весь поникший, грустный, израненный внутренними распрями. Но наконец он решился и сказал:

— Чеши отседова, баклан!

И со всего маху пнул под зад оробевшего уголовника кованым сапогом. К разговору он вернулся после того, как Монах не торопясь поднялся с пола, отряхнул свои убогие одежды.

— Выходит — презираешь меня. И уйду я нынче без отпущения. Но ведь других-то, мне известно, кто худое творил, ты исповедовал. Христос во время распятия молился за палачей своих, да еще говорил: «Не ведают, что делают». Так — нет? Выше Христа себя ставишь…

Поднес к шершавому лицу Монаха прищуренный глаз. Ждет с затаенным интересом, так что и не угадаешь: шутит он или на самом деле желает каяться.

— Грех ваш зрячий, Юрий Палыч. Как и низменный способ вашей жизни. Верните ее Дарителю воздаянием… «И бесы веруют. Веруют и трепещут».

Рассветов уважительно протянул:

— Да-а-а-а… Без высшего вразумления так не скажешь. Есть, получается, путь за гробом, а куда по нему поведут нас — неизвестно. Ну, да ладно, поживем — увидим.

Юрий Палыч повернул голову к нарам, позвал:

— Иди-ка сюда, сиделец. Глянь, Кирилл, на человека. Зачем, думаешь, они этого арестантика послали?

— Здравствуйте! — поклонился Вадиму Монах.

— Чтоб мы его пидором сделали…

— Он — достойный человек…

— Это ты мне говоришь, Кирилл? Им скажешь!

— Они меня не слушают.

Рассветов вздохнул:

— Ах, Господи, темный ухожу! Стоило творить этот мир, чтобы он стал таким?!

* * *

…Утром бандитов выкликали по списку.

Переодетый в чистое белье Рассветов спросил, положив к ногам отца Кирилла холщовый мешок:

— Что передать Богу?

— Он все знает, Юрий Палыч!

— Тогда прощайте!

Рассветов повернулся, и Монах трепетной рукой перекрестил его мощную спину. Рука упала. Он стоял, утомленный внутренней борьбой и сопротивлением погруженный в свои раздвоенные чувства…

* * *

— …Меня, возможно, тоже расстреляют, — неожиданно для себя проговорил Упоров, про которого до самого утра так и забыли бандиты Рассветова, отсчитывающие скоротечные часы до утренней казни. И, окончательно не желая льстить слабости, добавил: — Расстреляют, что гадать…

— Так грех велик? — отвлекся от трудных мыслей Монах.

Его сочувствие было не оскорбительно — спокойно. Он как-то сумел не заметить стоящей за признанием смерти; отнесся к ней как к чему-то естественному, безопасному, словно речь шла о смене суток, и после предполагаемой им ночи непременно наступит день. Так и положено.

Вадим тоже не укололся о его спокойствие, слова ответа получились рассудочно-трезвыми, посторонними к глубоким переживаниям:

— Нет доказательств безгрешности. Они есть, только слабее их желания убить меня…

Он рассуждал, выслушивая самого себя, не ощущая (и в том, действительно, было что-то, напоминающее исповедь) ничего острого в будущей своей судьбе, словно она ушагала уже от него, гремя коваными каблуками сапог бандитов Рассветова. И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.