Не было у Азефа более верного адепта, чем Борис Викторович Савинков, чей характер целиком сформировался под влиянием самого Ивана Николаевича. Так и слышится за голосом Савинкова голос самого «генерала БО»:
— Боевик существует только для покушения: покушение удалось. — он удовлетворен. Но громадное большинство покушений не удается, и он работает, повторяю, без этого ежедневного удовлетворения (по сравнению с «массовиками»).
Интересны показания Савинкова и в той части, где идет речь об иерархии в самой Боевой Организации, установившейся, как говорится, с подачи Азефа:
«Постановка дела все время была такая: организация делится на три части: одна часть — это так называемые «холуи», это люди, которые живут в полной нищете, с таким напряжением, какого не требует обычная организационная работа. Затем вторая часть, это химическая группа, которая живет на среднем положении. Она живет на такой минимум, который обеспечивает возможность ее конспиративного существования. Наконец, третья группа, в которую входил и я... входили еще некоторые лица, эта группа была на таких ролях, что образ жизни людей, входивших в нее, был совершенно иным, чем образ жизни, скажем, наших товарищей — холуев. Само собой разумеется, что ее образ жизни был гораздо шире, чем образ жизни средних партийных работников».
Относя себя в «третью группу», Савинков со свойственной ему склонностью к самолюбованию несколько привирает. На первых порах существования БО он был далеко не самой яркой фигурой в этой организации. «Содержание» его обходилось Азефу, бесконтрольно распоряжавшемуся кассой боевиков, всего в 180 рублей в месяц. Сам же Иван Николаевич лишь от Департамента полиции получал до 1000 рублей в месяц, не считая наградных, разъездных и т. д. Кроме этого, из кассы он брал столько, сколько ему нужно было и на разгульную («для конспирации») жизнь, и для того, чтобы отложить на «черный день».
Но если в словах Савинкова звучит нескрываемое презрение к «холуям» и «массовикам», то нечто подобное чувствуется и в отношении Азефа к самим боевикам.
Савинков каялся перед судебно-следственной комиссией ПСР: «... отдельные лица, в частности, я — были игрушками в руках Азефа. Я не задумывался над ним, я был оружием в его интригах». И приходил к выводу: «Если бы мы были дальновиднее, если бы мы были внимательнее, то, вероятно, азефовская провокация была бы раскрыта давно».
...Разбирая попавшее мне в руки богатство, я провел за чтением документов, завещанных мне Никольским, весь оставшийся день и всю ночь. Оторвал меня от них лишь утренний телефонный звонок — московская редакция ждала очередного моего материала из Бейрута.
— Сегодня ничего передавать не буду, — смущенно сообщил я стенографистке, приготовившейся уже к приему.
— Как не будешь? — с удивлением вырвалось у нее.
— Так вот... не буду, — еще более смущенно подтвердил я.
— У вас же там события всегда, — воззвала она к моей совести: — Сколько лет передавал каждый день, а то и дважды в день, и вдруг... на тебе... Уж не случилось ли чего? Не заболел?
В голосе ее были искренние недоумение и беспокойство.
— Да нет... все нормально. Просто... просто устал, да и увлекся тут одним делом...
— Ну тогда ладно, — понимающе отозвалась она. — Тебе там на месте виднее. До завтра!
Я положил трубку, но чтение продолжать уже не мог. Только сейчас я почувствовал, что действительно устал, что наглотался информации сверх всякой меры и она требует переваривания и осмысления.
Зеленый атташе-кейс Никольского лежал на диване. И каждый раз, когда взгляд натыкался на него, мне казалось, что Лев Александрович напоминал о себе, подгонял, подталкивал к продолжению работы, которая была символом его жизни.
Кейс был пуст. Его содержимое хранилось теперь в массивном, с системой хитроумных шифрозамков, сейфе, стоящем в углу моего рабочего кабинета, куда, кстати, положил я и пистолет Никольского. Туда же лег и вполне современный конверт, точно такой же, в котором Никольский передал мне свое завещание — желтоватый, из плотной бумаги.
«Господин писатель, — было написано на нем рукою Никольского, — ни в коем случае не вскрывайте этот конверт, пока не закончите работу над книгой, которую Вы обещали мне написать. Заклинаю Вас памятью обо мне, если Вы, как я надеюсь, ее уважаете».