В глазах Алекса — ни испуга, ни страха, ни раздражения. Только пустота.
— Ну давай, — пробормотал он, — Спроси. Ты же за этим пришел, да?
Глеб досчитал до трех и выпалил скороговоркой:
— Ты убил ее?
Алекс вздрогнул и зажмурился. Он мог бы начать оправдываться — или, наоборот, признаться — но вместо этого принялся говорить о себе. Кажется, невидимые софиты всегда должны были быть направлены на Алекса.
— Ты меня ненавидишь, да? — спросил он.
— Речь сейчас о не тебе. А о ней.
— Ну почему же, — Алекс продолжал улыбаться, — Речь как раз в первую очередь обо мне.
— Боже, Алекс! — Глеба затрясло, — Хватит! Не смей!
— Что не смей?
— Ты не имеешь права быть несчастным, не имеешь права вымогать из меня жалость. Только не сейчас, ясно? Давай, вставай. Быстро.
Алекс подчинился. Встал и тут же привалился к стене, будто боялся упасть. Глеб ненавидел себя за жалость к Алексу, ненавидел Алекса за жалкий вид, ненавидел всех, всех, всех, даже Еву.
Но в первую очередь — себя. За то, что больше всего на свете хотел, чтобы Алекс оказался невиновен. Или, по крайней мере, соврал, что ничего не делал, соврал так убедительно, чтобы Глеб смог ему поверить. Ева права. Глеб — просто трус. И мерзавец.
— Ты убил ее? Да или нет? — прохрипел Глеб.
Ну давай же, скажи что-нибудь, просил он мысленно. Но Алекс молчал, раздражающе долго, будто стоял на театральных подмостках и готовился произнести важный монолог. А потом снова улыбнулся:
— А если не скажу, то что? Врежешь?
Если бы не эта дурацкая улыбка, Глеб, наверное, не вышел бы из себя.
Видно, злость — что-то вроде вируса. Ярость Евы, во всяком случае, точно была заразительна. Глеб вспомнил ее, болота, выстрелы — и ударил Алекса. Вдруг превратился в какого-то другого, пугающего парня, которому нравилось бить, бить, бить, вот так, еще раз, и еще, и еще. Которому нравился запах крови, нравилась чужая боль, которому ничего не стоило просто взять — и начать избивать в мясо того, кто еще недавно казался роднее всех.
Алекс не пытался остановить Глеба. Он не плакал, не кричал, не стонал, нет, просто дышал, рвано и судорожно, и темнел глазами. А потом вдруг обмяк и затих. Глеб замер. Стало холодно и пусто.
— Алекс? — прошептал Глеб.
Ответа не было. Алекс не двигался.
****
Хотелось кричать. Выть, плакать, свернувшись калачиком, плакать так громко, чтобы пришел какой-нибудь взрослый, настоящий взрослый, сказал, что все будет хорошо, что он все решит, обязательно решит.
Но, конечно, никто бы не пришел. Взрослый теперь Глеб. И он, кажется, убил собственного друга. Или нет?
Алекс открыл глаза, вздохнул и захрипел. Глеб вскочил:
— Я все исправлю, правда, я… — что сделать, как помочь? — Аптечка? Где у тебя аптечка?
Алекс что-то пробормотал.
— Блин, зря спросил. Не трать силы, понял? — кажется, Глеб слышал эту фразу в кино, — Сейчас вернусь.
Аптечка оказалась за бутылками виски, на самой верхней полке кухонного шкафа. Глеб схватил ее и бросился обратно, к Алексу. Руки не слушались, пальцы дрожали, бинты, ватные диски, перекись водорода — все падало, голова кружилась, кружилась, кружилась.
Но Глеб должен был помочь. Промыть раны — вот так, отлично — перебинтовать голову — выходило кое-как — сделать хотя бы что-то. Заслужить прощение. Черт, в кого Глеб превращается?
— Да, — просипел Алекс.
— Не трать силы, говорю, — попросил Глеб, пытаясь завязать бинт.
Губы Алекса дрогнули:
— Да, я убил ее, — и его глаза снова закатились.
****
Исчезнуть — вот чего Глеб хотел больше всего. Рассыпаться в пыль, не иметь ни сожалений, ни воспоминаний.
Он не помнил, как оказался у дедова дома. Как открыл калитку, как добрался до конюшни и обнял Черандака. Когда Глеб пришел в себя, он прижимался к шее коня и рыдал. Черандал не оттолкнул его. Кажется, в конце концов привык. А, может, не привык, а принял.
Но сейчас это было не важно. Шершавая теплота лошадиной шерсти грела щеку, конь качал головой и фыркал — но не зло, нет, а тихо, почти нежно, будто хотел сказать что-то вроде «все наладится».